Настройка шрифта В избранное Написать письмо

Книги по психологии

Дилигенский Г.Г. Социально-политическая психология: Учеб. пособие

          ВведениеСегодня мы заново осмысляем значение проблем психологии для судеб общества и его граждан. Несколько поколений советских людей формировались в атмосфере преклонения перед неумолимыми объективными законами общественного развития. Капитализм в соответствии с этими законами неминуемо сменяется социализмом, развитой социализм постепенно перерастает в коммунизм – общество всеобщего изобилия и счастья. Руководящая сила советского общества – Коммунистическая партия – обладает знанием, необходимым для осуществления триумфального восхождения к вершинам прогресса; чем лучше каждый член общества будет выполнять ее указания, тем скорее мы достигнем этих вершин. Понятно, что подобная, свободная от каких-либо сложностей и сомнений схема общественной жизни, не оставляла много места для раздумий о самостоятельной роли в ней индивида и его внутренней, психической жизни.

          Экономический и социальный, духовный и политический кризис, начавший ощущаться в годы застоя, все больше разлагал эту простую и ясную систему общественных представлений. Перестройка восьмидесятых, до предела обнажившая и обострившая этот кризис, приведшая к распаду государства и общества в их исторически сложившихся геополитических границах, не оставила от нее камня на камне. В высшей степени хаотичный, непредсказуемый и неуправляемый характер экономической и общественно-политической жизни большинства республик бывшего Союза крайне трудно совместить с представлением об якобы направляющих и регулирующих ее «объективных законах».

          В «смутное время», которое переживает Россия и страны ближнего зарубежья в начале 90-х годов, общественное сознание естественно отталкивается от этого представления. В том числе и в том новом его варианте, в котором вся советская история преподносится как производный отход от объективно необходимого, от нормального и естественного пути развития (по которому следуют страны Запада), а возвращение к этому нормальному пути – как гарантия выхода из кризиса. По всей видимости, это рассуждение во многом обосновано, однако оно никак не объясняет, почему попытки встать на нормальный и закономерный путь рыночной экономики и политического плюрализма ведут на практике к нарастанию хаоса и развала. И именно эта самая практика побуждает общественное сознание искать понимания происходящего не столько в тех или иных объективных закономерностях, сколько в субъективных факторах – в действиях (или бездействии) конкретных людей и групп. Как показывают данные опросов, в обществе существуют весьма различные мнения относительно виновников бед, переживаемых страной: одни считают таковыми руководство бывшей КПСС и ее номенклатуру, другие – Горбачева, третьи – Ельцина, президентскую команду и вообще «демократов», четвертые – разогнанный осенью 1993 г. парламент, его спикера и советы в целом. В России относительно широкое признание завоевала и принципиально иная точка зрения, в соответствии с которой во всем виноваты прежде всего сами россияне: их традиционная пассивность, нежелание добросовестно трудиться, неумение брать на себя ответственность за собственную судьбу, покорность власти.

          При всех различиях этих позиций их объединяет тенденция к субъективно-психологическому объяснению того, что происходило, происходит и, возможно, будет происходить в стране, идет ли речь о психологии отдельных политических деятелей (например, утверждение типа: трое участников встречи в Беловежской пуще развалили Союз) или целого народа. Похоже, эта тенденция отражает шараханье общественного сознания от одной крайности – дискредитированного оптимистического детерминизма к противоположной – представлению о прошлой и современной истории собственной страны как не знающей правил и ничем не контролируемой игре страстей и пороков населяющих ее и правящих ею людей. По своим практическим последствиям обе крайности сходятся: и та, и другая питает и воспроизводит общественную пассивность, нежелание и неумение противостоять обстоятельствам (оправдывается ли оно исторической неизбежностью или необозримостью ущербных психологических свойств правителей и граждан), низводит стремления и ценности людей к элементарному приспособлению и выживанию.

          Подобная духовная и интеллектуальная ситуация придает особо острую актуальность теоретической лишь на первый взгляд проблеме соотношения объективного и субъективного в жизни и развитии общества. Та совокупность явлений и процессов, которую можно назвать социально-политической психологией, образует важнейший и вместе с тем хуже всего изученный и наиболее трудный для понимания компонент субъективной стороны этого отношения. В определенном смысле психология в данном ее аспекте имеет для постсоциалистических обществ и, возможно, особенно для России и близких к ней в социальном и культурном плане бывших советских республик куда более жизненно важное значение, чем для многих стран западной цивилизации. Не потому, что развитие этих стран свободно от острых и трудных конфликтных проблем, а потому, что в них существуют устоявшиеся способы решения подобных проблем – общепризнанные «правила игры», придающие всей общественно-политической жизни значительный элемент саморегулирования, более или менее рутинного автоматизма. Наиболее острые психологические проблемы возникают там скорее в сфере частной, чем общественной жизни. Совершенно иная ситуация в России и других похожих на нее постсоциалистических обществах здесь с психологией граждан, общественных и политических деятелей напрямую связан мучительный выбор самих основ дальнейшего бытия общества, его ценностей и образа жизни. Вот почему духовно-психологическая жизнь этих обществ, возможно, дает более богатый материал для познания самых сложных, темных и затаенных уголков социально-политической, да и вообще человеческой психологии, чем более спокойная и ровная действительность относительно благополучных стран и регионов современного мира.

          Предмет и научный статус социально-политической психологииЗаглавие этой книги, вероятно, может вызвать недоумение, а то и протест у читателя, мало-мальски знакомого с нынешним состоянием гуманитарных наук. Такому читателю известно, что в последние десятилетия плодятся научные дисциплины, в наименованиях которых фигурирует слово « психология». Первенцем в этом процессе была социальная психология, появившаяся в начале века и окончательно утвердившаяся в своих правах в 20-30-х годах. Затем появились экономическая и историческая психология (в англо-саксонских странах называемая чаще всего «психоистория», а во Франции – «история ментальностей»). Наконец уже в 70-е годы оформилась в самостоятельную дисциплину политическая психология. Все эти дисциплины, так или иначе отделяющие себя от общей психологии, развивались в русле единой тенденции гуманитарного знания: поисков взаимосвязей между психической жизнью человека и его социальным и историческим бытием – социальными отношениями, историческим развитием, общественно-политическими процессами и явлениями. Естественно, что по отношению к более «старым» наукам, с одной стороны, общей психологии, с другой – социологии, политической экономии, истории, а также политологии они приобрели междисциплинарный характер.

          Казалось бы, коль скоро уже существует столько отраслей знания, выражающих данную тенденцию, зачем изобретать еще одну – социально-политическую психологию? Претендующую к тому же, судя по названию, на скрещивание и без того уже «гибридных» (психологосоциологических, психолого-политологических) наук?

          Автор хотел бы со всей определенностью предупредить, что он отнюдь не намеревался «изобретать» некую новую дисциплину. Его задача значительно скромнее: попытаться «собрать» и по возможности систематизировать те социально-психологические знания, объектом которых являются взаимоотношения и взаимосвязи человека и общества.

          Здесь важно уточнить понимание обоих компонентов этой взаимосвязи. В научной, особенно философской литературе понятие «человек» часто употребляется в обобщенном смысле, фактически равнозначном понятию «человечество». Психологическая, в том числе и социальнопсихологическая наука имеют дело с «эмпирическим», индивидуальным человеком, и именно о нем пойдет речь в этой книге. Понятие «общество» трактуется как совокупность многообразных отношений между людьми в границах определенного национально-государственного или цивилизационно-исторического пространства. Оно вряд ли бы нуждалось в дополнительном разъяснении, если бы структура этих образующих общество отношений не имела «многоэтажного», иерархического характера – от непосредственных «контактных» отношений между людьми в первичных социальных группах до отношений «макроуровня» – между большими социальными группами (классами, нациями, слоями и т.д.) и внутри них или между гражданами и политической властью. История науки показывает, что те или иные уровни этой структуры в силу их специфики и неоднородности методов их изучения могут выступать как предмет отдельных отраслей знания. В любом случае отношения, функционирующие внутри общества, рассматриваются как социальные, однако поскольку это определение весьма многозначно (а в западных языках синонимично слову «общественный»), оно может обозначать такие разные вещи, как, например, отношения внутри семьи или между политическими партиями и избирателями. Именно поэтому необходимо подчеркнуть, что отношения, психологические аспекты которых образуют сюжет данной книги, – отношения макросоциального (социэтального) уровня. Иными словами, это отношения не столько между непосредственно контактирующими друг с другом индивидами, сколько их отношения с общественным организмом в целом, внутри больших, т.е. функционирующих в масштабах всего общества, групп и между ними, а также отношения между разными обществами.

          Уже из этой характеристики нашего «предмета» становится ясным, что его действительно не нужно изобретать: психология отношений человека и общества привлекала внимание научной мысли на протяжении многих столетий. Любой историк, начиная со времен античности, стремился нарисовать психологические портреты, понять мотивы действий своих героев: политических деятелей, народов, групп общества. Психология наций и классов глубоко интересовала многих философов, представителей общественной и политической мысли. Один из наиболее ярких примеров – книга французского политического мыслителя первой половины XIX в. Алексиса де Токвилля «Демократия в Америке», которая и сегодня остается во многом непревзойденным образцом анализа национального характера американцев. Другой пример – ранняя работа Ф. Энгельса «Положение рабочего класса в Англии» – одна из первых попыток исследования классовой психологии.

          С выделением социологии в качестве самостоятельной науки психологические аспекты и факторы общественной жизни заняли видное место в разрабатываемой ею проблематике. Ни один крупный социолог не мог обойти их (даже если подобно Максу Веберу считал психологический подход в принципе неприемлемым для социологического анализа). Интерес к общественно-историческим, культурным аспектам и связям человеческой психики возрастал и в среде представителей психологической науки (что особенно характерно для Фрейда и фрейдизма, Л.С. Выготского и его школы). Выделение социальной психологии в качестве особой отрасли знания в сущности явилось результатом «встречи» социологии и психологии. Примечательно, что в числе первых, наиболее значительных социально-психологических теорий второй половины XIX – начале XX века были «психология народов» М. Лаца руса и В. Вундта и «психология масс» Г. Тарда и Г. Лебона, трактующие прежде всего макросоциальный уровень психических явлений (СНОСКА: Подробнее см.: Андреева Г.М. Социальная психология, М., 1980. С. 36-39.).

          Сегодня этот уровень является объектом интереса специалистов различных областей обществознания. И потребность в его выделении в предмет особой научной дисциплины вызывается отнюдь не дефицитом теоретических и эмпирических исследований, во всяком случае не главным образом таким дефицитом. Источник этой потребности в другом: ни одна из существующих дисциплин не рассматривает макросоциальный (социэтальный) уровень психологических отношений и процессов как особую сферу психической жизни людей, обладающую своим собственным системным единством и своими специфическими механизмами и закономерностями. Можно сказать, что «мозговая атака» на эту сферу ведется с разных сторон и в разных (часто пересекающихся) направлениях, не имеет четко выявленных стратегических целей и очень часто подчиняется целям и интересам других сфер знания. Между тем такая цель существует и давно уже осознана научной мыслью. В самом первом приближении и в самом кратком и обобщенном виде ее можно было бы сформулировать следующим образом: познание психической жизни людей одновременно как продукта и движущей силы функционирования и развития общества.

          Казалось бы, ближе всего к исследовательской работе в данном направлении должна находиться социальная психология. Не только в силу принятого ею наименования (социальная, сиречь общественная), но и следуя тем «декларациям о намерениях», которые провозглашают многие ее представители. «Социальная психология, – утверждает, например, автор одного из наиболее известных американских учебников по этой дисциплине Э.П. Холландер, изучает психологию индивида в обществе» (СНОСКА: Hollander E.P. Principles and Methods of Social Psychology. Third Edition. N.Y. 1976. P. 31.). Лидер французской социально-психологической школы С. Московиси определяет социальную психологию как «науку о конфликте между индивидом и обществом». И далее предлагает другое, уточняющее определение: «...наука о феноменах идеологии (социальные знания и представления) и о феноменах коммуникации» (СНОСКА: Psychologie sociale. Sous la direction de Serge Moscovici. P., 1984. P. 6-7.). Понятно, что такие категории, как «общество», «идеология», «социальные представления», относятся именно к социэтальному уровню общественных явлений.

          Представление о предмете социально-психологической науки, которое могут создать подобные определения, не подтверждается, однако, реальным положением дел в данной области знания. Здесь нет необходимости касаться идущих многие годы споров о предмете социальной психологии, иллюстрировать отмечаемый многими ее представителями факт нечеткости ее границ и структуры, «кризис идентичности», ощущение неясности собственного лица, который испытывает социальная психология в последние десятилетия. Важно отметить лишь две принципиальные особенности социально-психологической науки, сложившиеся в результате ее почти векового исторического развития. Во-первых, при всем многообразии конкретных интересов социопсихологов и разрабатываемых ими сюжетов их интересуют главным образом те психические феномены, которые формируются на основе непосредственных, «контактных» отношений между людьми. Прежде всего под этим углом зрения и в этих рамках социальная психология изучает социальное влияние и конформизм, процессы социализации индивида, динамику установок (аттитюдов) и ценностей людей, внутригрупповые отношения и лидерство, межгрупповые конфликты и многое, многое другое. Автор одной из наиболее известных обобщающих работ по социальной психологии Т. Шибутани считает основополагающим для сферы ее интересов тот факт, что «простое присутствие другого человека, даже совершенно постороннего, безусловно, изменяет поведение любой социализированной личности» (СНОСКА: Шибутани Т. Социальная психология. М., 1969. С. 24.). Слово «присутствие», бесспорно, является ключевым в этом тезисе, выражает направленность, пафос основного массива социально-психологических исследований и учебных курсов.

          Вторая особенность существующей сегодня социально-психологической науки состоит в том, что механизмы взаимодействия и общения людей, их социализации, усвоения ими социальных норм, ценностей и т.п. интересуют ее в целом гораздо больше, чем исторически и социально определенное содержание изучаемых психических образований и поведения. Иными словами, вопрос о том, как формируется отношение людей друг к другу и к окружающему миру для нее важнее, чем вопрос, что представляет собой запечатленный в их психике образ этого мира, стимулируемые им мотивы, цели, ценности.

          Видимо, вторая из названных особенностей тесно связана с первой. На основе одного лишь изучения непосредственного общения и взаимодействия людей невозможно объяснить содержание и направленность их мыслей, эмоций, действий, типичных для определенных периодов и определенной социальной среды: они формируются и изменяются в процессе взаимоотношений человека как носителя психики с рядом макросоциальных ситуаций. Или, проще говоря, с историческим развитием. А такие взаимоотношения по определению выходят далеко за рамки непосредственных межличностных контактов, они опосредованы и закреплены в культуре и традициях опытом прошлых поколений, социальными и политическими институтами, отношениями между большими социальными группами, процессами и событиями исторического масштаба. Социальная психология не особенно дружит с историей, она предпочитает в основном заниматься человеком вообще, а не конкретно-историческим человеком. В изучаемом ею отношении «человек-общество» вторая его сторона – представлена поэтому довольно расплывчато – ведь общество всегда имеет конкретно-исторический характер.

          Не случайно понятию «общество» многие социальные психологи предпочитают термин «социальное окружение».

          Подчеркнем, что речь идет, разумеется, не о всеобщих, не знающих существенных исключений чертах социальной психологии, но лишь о наиболее типичных для нее тенденциях. В среде самих социальных психологов эти тенденции подвергаются критике. Такие крупные представители этой науки, как Л. Тэшфел и уже упоминавшийся С. Московиси, вводят в социальную психологию макросоциальный уровень. В сущности к этому уровню относятся такие направления социально-психологических исследований, как изучение общественного мнения, психологии массовых коммуникаций, кросскультурные исследования ценностей. Перу таких социальных психологов, как Д. Янкелович в США и Б. Катля во Франции, принадлежат интересные исследования исторической динамики массовой психологии и поведения в соответствующих странах.

          Стремление выйти за пределы «классической» социально-психологической тематики особенно отчетливо прослеживается в работах советских социальных психологов. В этом сказалась, очевидно, их связь с марксистской обществоведческой традицией: ведь для марксизма определяющее значение имеют такие масштабные общественные категории, как «формация», «способ производства», «класс», «массы». В середине 20-х годов появлялись монографии, посвященные психологии масс и общественных движений (СНОСКА: См.: Войтоловский Л.Н. Очерки коллективной психологии. М.; Пг., 1923-1925. Ч. I. Психология масс; Ч. II. Психология общественных движений.). В годы сталинизма развитие социальной психологии, как и социологии, надолго прервалось, а возродившись в 60-е годы, она стала развиваться по несколько иному пути, стремясь освоить и интегрировать накопившиеся к тому времени достижения западной (главным образом американской) социальной психологии. Тем не менее интерес к макросоциальной тематике сохранился. Так, в наиболее фундаментальные обобщающие работы и учебники по социальной психологии включались главы, посвященные психологии больших социальных групп (СНОСКА: См.: Андреева Г.М. Указ, соч.; Социальная психология. История, теория, эмпирические исследования / Под ред. Е.С. Кузьмина, В.Е. Семенова. Л., 1979. Далее: Социальная психология.), в 1985 г. появилась коллективная монография «Социальная психология классов» (СНОСКА: См.: Социальная психология классов. Проблемы классовой психологии в современном капиталистическом обществе / Рук. авторского коллектива Г.Г. Дилигенский. М., 1985.).

          Тем не менее в советской социальной психологии 60-80-х годов макросоциальная тематика остается все же маргинальной, расположенной как бы на периферии ее интересов. В этом отношении характерно определение предмета социальной психологии, предложенное редактором и соавтором одной из наиболее значительных обобщающих работ по этой дисциплине – Е.С. Кузьминым: «Центральным явлением в социальной психологии следует признать общение... Острая потребность в социальной психологии как науке и возникает из необходимости изучения непосредственных, психологических способов, форм и средств общения между людьми... В результате общения складывается социально-психологическая структура личности, особенности малых групп и коллективов, психология более широких общностей (классов, наций и т.д.)» (СНОСКА: Социальная психология. С. 47, 50.).

          Против последнего утверждения трудно возразить: общение является, несомненно, неотъемлемым механизмом формирования всех (в том числе и макрогрупповых) социально-психологических феноменов. Но в состоянии ли одно лишь общение, тем более общение непосредственное объяснить содержательные психические процессы, содержание личных и групповых потребностей, ориентации, ценностей, знаний? Вряд ли это содержание может быть понято без анализа тех психологических процессов, в которых «участвуют» не только непосредственно общающиеся между собой люди, но и отдаленные от них во времени и в пространстве явления и события общественной жизни. Акцент на непосредственность, который мы встречаем в данном случае у марксистского автора, свидетельствует о том, что профессиональные, типичные для современной мировой социопсихологии традиции и установки оказываются сильнее, чем идеологические и общетеоретические предпочтения.

          Я далек от мысли, что те границы непосредственного общения и малых групп, которые определяют центральный предмет социальной психологии, те трудности, которые она встречает, пытаясь преодолеть подобные границы, – свидетельство какой-то ущербности этой науки. Эти трудности, по-видимому, говорят о другом: достаточно подвижные, но все же ясно проявляющиеся границы, в которых происходит длительное развитие социопсихологии, следует рассматривать не как ее «недостаток», но, скорее, как выражение неких объективных потребностей научного знания. Процесс дифференциации, являющийся общей закономерностью развития как естественных, так и гуманитарных наук, в конечном счете обусловлен накоплением эмпирических и теоретических знаний, ведущим к постоянному умножению и все большей конкретизации научной проблематики. В этих условиях становится все более трудным мобилизовать постоянно возрастающий арсенал смежных наук для исследования каждого конкретного круга явлений. Эта трудность связана во многом с умножением типов «технологии», методов исследования, каждый из которых в той или иной мере специфичен именно для анализа определенной сферы или уровня действительности и не «работает» за его пределами. Чем глубже проникает исследователь (или отрасль знания) в избранную им область, чем интенсивнее он стремится разработать адекватный ей аппарат исследования, тем труднее ему сохранять в поле зрения то, что происходит в других областях. Можно, конечно, иронизировать над профессиональными предрассудками ученых (в духе известного афоризма «специалист подобен флюсу»), но нельзя не видеть, что без возрастающей дифференциации научного знания, позволяющей создавать все более глубокую и конкретную картину природного и социального мира, невозможен научный прогресс.

          Сказанное целиком относится к социальной психологии. Непосредственные психологические отношения между людьми – органическая составляющая человеческого бытия и без их профессионального изучения невозможно понять это бытие в его статических и динамических аспектах, невозможно, следовательно, понять самого человека. Специфика данного круга отношений вызвала к жизни и адекватный им метод исследования – лабораторный эксперимент, который практически неприменим в большинстве других социальных наук. Лабораторный эксперимент, будучи далеко не единственным методом, применяемым социальной психологией, занимает в ней (как и в одной из ее «родительских» дисциплин – общей психологии) центральное место, и именно экспериментальные исследования лежат в основе важнейших ее открытий и достижений.

          На примере социальной психологии видно и другое: дифференциация наук чревата опасностью чрезмерного разрыва, взаимного абстрагирования в действительности неразрывно связанных между собой явлений и уровней реального мира. В социальной психологии она проявилась особенно ярко в тех трудностях, на которые наталкивается формирование социально-психологической теории. Отставание теоретической работы от эмпирических исследований, сведение ее к выработке многочисленных «микротеорий», обобщающих лишь данные серии экспериментов, посвященных какому-то конкретному, частному вопросу, таковы характерные «болезни» социальной психологии, которые многие представители этой науки характеризуют как проявление ее кризиса. Корни этой болезни в общем понятны: вряд ли можно создать какую-либо общую социально-психологическую теорию, не опираясь на психологическую жизнь общества в целом, не интегрируя и обобщая все ее взаимосвязанные уровни – от индивидуальной психики до феноменов общественного сознания. Ведь в действительности психические феномены, связанные с непосредственным общением, никак не отделены ни от того, что происходит «внутри» личности, ни от психических процессов, происходящих в «большом обществе». Все эти уровни психической жизни взаимно проникают друг в друга, и если можно искусственно абстрагировать один от другого в интересах конкретного анализа, то крайне трудно, если вообще возможно, осуществлять теоретический синтез одного, взятого отдельно уровня.

          Путь к преодолению подобных трудностей видится в сочетании естественной и необходимой дифференциации наук с их интеграцией. Речь идет не о каком-то попятном движении, не о возврате к архаическому нерасчлененному знанию (в данном случае знанию о человеке), но о междисциплинарных научных направлениях, в пределах которых анализ определенного уровня или сферы явлений всемерно использует данные и знания о «соседних» или как-то сопряженных с ним уровнях и сферах. В сущности именно так, на стыке «соседних» наук – психологии и социологии возникла и развилась социальная психология, объединив изучение отдельно взятого индивидуального человека, которым занималась психология, с изучением отношений между людьми, составлявшими предмет социологии. Подобные междисциплинарные науки находятся со своими «родственными» дисциплинами уже не в «соседских», рядоположенных отношениях, но образуют как бы зону пересечения, частичного взаимного наложения этих дисциплин. В этом отношении весьма характерно, что предмет многих социологических и социально-психологических исследований настолько совпадает, что практически невозможно различить, к какой «официальной» дисциплине они относятся. Так происходит, например, в тех случаях, когда социологи исследуют проблемы личности или группового действия, а социальных психологов интересуют ценностные ориентации или массовое сознание (СНОСКА: Положение социальной психологии как зоны пересечения психологии и социологии, видимо, лишает смысла споры о том, является ли она преимущественно психологической или социологической наукой.). Примерно также выглядят отношения между общей и социальной психологией.

          Кратко охарактеризованное выше состояние социальной психологии свидетельствует, что назревает потребность в отделении от нее относительно самостоятельного направления или дисциплины, которая могла бы взять на себя изучение социэтальных психологических явлений и процессов. Т. Шибутани отмечал, что «социальная психология стала независимой наукой потому, что специалисты различных отраслей знания не в состоянии были решить некоторые свои проблемы (СНОСКА: Шибутани Т. Указ. соч. С. 22.).

          Необходимость в социально-политической психологии диктуется сходной ситуацией: социальные психологи в своем большинстве слабо связывают непосредственные отношения между людьми с отношениями, охватывающими все общество; представители других общественных и политических наук, даже понимая важность психологического измерения изучаемых ими процессов, не испытывают призвания к познанию специфических закономерностей и механизмов, действующих в психологическом поле общества. И в то же время из всего сказанного вытекает, что социально-политическая психология призвана интегрировать относящиеся к ее сфере знания и методы психологии (общей и социальной), социологии (главным образом ее макросоциологических направлений), политологии, истории, культурной антропологии и этнологии, стать новой зоной пересечения всех этих наук. Что же касается социальной психологии, то она является для социально-политической психологии главной «материнской» дисциплиной.

          Разработанные ею представления о механизмах межчеловеческих отношений, выражающие их категории и закономерности, действуют не только на микро-, но и на макроуровне общественной действительности и должны поэтому войти в качестве органической составной части в изучение этого уровня. Поэтому в этой книге мы будем неоднократно обращаться к данным и «языку» социальной психологии.

          Не в меньшей мере это относится к общей психологии. В сущности нет таких общепсихических, изучаемых на уровне индивидуального человека, структур, явлений, процессов и механизмов, которые не действовали бы на макросоциальном уровне – они образуют наиболее глубокую основу психической жизни общества. Поэтому ее невозможно изучать, не вооружившись необходимым минимумом общепсихологических знаний. Эта гносеологическая первичность общей и социальной (в ее классическом варианте) психологии по отношению к социальнополитической, значительная общность их «материала» (человеческая психика на разных ее уровнях и в разных проявлениях) очень помогают исследованию сложных общественно-политических феноменов. Нередко совершенно разные по масштабу и содержанию индивидуальные и групповые переживания и типы действия, например поведение испытуемого в лабораторных условиях или какое-нибудь крупное общественное движение, возникают и развиваются по сходной схеме. Этот основанный на общепсихических законах изоморфизм микрои макроуровней психики, ее функционирования в искусственно созданной и в естественной социальной ситуации, имеет для социально-политической психологии, как мы увидим ниже, громадное эвристическое значение. Он позволяет в самых простых, легко регистрируемых фактах найти ключ к пониманию гораздо более сложных явлений.

          Все это ни в коей мере не означает, что подобные сложные явления могут быть просто сведены, редуцированы к элементарным общепсихологическим фактам, к явлениям другого, низшего уровня. Попытки такого редуционизма нередки в науке. Например, когда социальнопсихологические явления объясняются главным образом или целиком биогенетическими либо психофизиологическими характеристиками субъекта, а общепсихическая структура провозглашается определяющей структуру политической деятельности. Подобные представления противоречат самой природе субъективно-объективных отношений, лежащих в основе любой направленной на других людей, на общество психической активности.

          Представляются одинаково ложными тезисы как о субъективном, психическом как простом отражении объективного (ситуации), побуждающем к определенной реакции на заданный ею стимул, так и о суверенности субъективного по отношению к объективному, даже о сотворении второго первым. Скорее, их отношения не строятся ни по той, ни по другой модели, но представляют собой взаимодействие, в котором нет неизменного разделения ролей между определяемым и определяющим. Субъект на основе своих собственных внутренних качеств, задатков и предшествующего опыта активно творит (а не просто воспроизводит) образ объекта, интерпретирует, а в определенных ситуациях и практически воздействует на него, но интерпретирует он все же не собственные внутренние побуждения и переживания, а реальный объект, находящийся вне его психики. Образ объекта, его бытие для субъекта определяется, следовательно, как самим объектом, так и субъектом и ту же двойственную детерминацию имеет действие субъекта по отношению к объекту. Образ пирожного как приятного и вкусного «объекта» не мог бы возникнуть в моем сознании, и не побудил бы меня купить и съесть его, если бы не было самого пирожного и если бы живущая во мне память о моих специфических вкусовых ощущениях не пробудила потребность в лакомстве.

          Совершенно очевидно, что объект общественно-политической психологии обладает, как и пирожное, своей спецификой, которая требует для формирования его психического образа тоже специфических (а не вообще любых) психических свойств и умений субъекта. Если для формирования положительного образа пирожного нужно обладать чувствительным к сладкому вкусовым ощущением и памятью о нем, то для отображения в психике общественно-политической действительности необходимы другие, значительно более сложные психические посылки. К их числу относится способность, например, к восприятию объектов, локализованных на больших временных и пространственных дистанциях от сенсорно ощутимого; к мобилизации не только личной, но и социально-исторической памяти, к абстрактному мышлению и оперированию социальными ценностями, к пониманию различных, в том числе макросоциальных, связей индивида. Естественно, что психические процессы, формирующие общественно-политическую психологию, не могут (несмотря на отмеченный выше изоморфизм) строиться только по той же схеме, что те, которые имеют дело с другими сферами объективного мира; ее нельзя считать простым продолжением, или проекцией на общество и политику, психологических закономерностей, выведенных из лабораторных экспериментов или из наблюдения за поведением людей в их непосредственном окружении.

          Эта специфика социально-политических психических процессов является предметом нашего особого внимания в этой книге.

          Задачи, которые мы ставим перед общественно-политической психологией, в той или иной мере уже решаются психологией политической. Это естественно: в политической жизни общества сходятся и концентрируются те психологические явления и процессы, которые относятся к макросоциальному, или социэтальному уровню. Зачем же в таком случае вводить рядом с политической психологией еще одну, вероятно, более или менее совпадающую с ней дисциплину?

          Ответ на эти вопросы заключается (как и в случае с социальной психологией) в нынешнем состоянии политико-психологической науки. Редактор-составитель одного из наиболее фундаментальных американских трудов по политической психологии М.Дж. Германн отмечает ее разбросанность, фрагментарность, крайне слабую связь между отдельными направлениями и сферами исследований (СНОСКА: Political Psychology. Contemporary Problems and Issues / Ed. M.G. Hermann S. Francisco; L., 1986. P. 4.). По словам одного из специалистов, эта дисциплина напоминает Шалтая-Болтая, которого невозможно собрать (СНОСКА: Political Psychology. 1979. N 1. P. 106.). Этот разнобой приводит к совершенно разным толкованиям предмета политической психологии. По М. Германн, она изучает взаимодействие политических и психологических процессов. Советский «Краткий психологический словарь» определяет ее как "область психологии, изучающую психологические компоненты политической жизни общества» (СНОСКА: Краткий психологический словарь. М., 1985. С. 249.). В специальной литературе существует гораздо более узкое определение: «...изучение людей, принимающих властные решения для общества, а также тех, кто пытается влиять на эти решения» (СНОСКА: Barner-Barrv С., Rosenwein R. Psychological Perspectives of Politics. Englewood Cliffs, 1985. P. 7). По мнению петербургского психолога А.И. Юрьева, предметом политической психологии являются «психические процессы, состояния и свойства человека, модифицирующиеся в процессе взаимодействия с властью» (СНОСКА: Юрьев А.И. Введение в политическую психологию. СПб., 1992. С. 13.).

          В целом понимание предмета политической психологии колеблется между двумя полюсами. Или она интерпретируется как психология политиков (политических лидеров, активистов, членов партий, парламентариев), т.е. политической деятельности, или ее понимают (явно либо неявно) как изучение всех психических процессов, так или иначе влияющих на политику. В первом случае политическая психология наиболее адекватна своему наименованию, обнаруживает значительную близость к психологии личности и значительный удельный вес в ней приобретают прикладные разделы, например разработка оптимальных способов принятия политических решений. Во втором случае она весьма походит на то, что мы назвали социально-политической психологией. Это вполне естественно: если не замыкать изучение политики в ней самой, а пытаться выяснить ее роль и место в обществе, направляющие ее мотивы и интересы, ее влияние на общество, волей-неволей приходится обращаться к сферам общественной жизни, лежащим за пределами собственно политической деятельности. Ведь если политика есть опирающееся на власть регулирование общественных отношений и процессов, а также отношений между обществами, что же можно понять в ее содержании, целях и т.д., изучая ее вне связи с этими отношениями и процессами?

          В сущности реальная практика политической психологии показывает, что в своем развитии она – сознательно или стихийно – идет по этому второму пути. Знакомство с тематикой многих монографий и статей, а также обобщающих учебных работ по политической психологии показывает, что весьма значительная их часть трактует сюжеты, либо выходящие за рамки психологии политической деятельности, либо даже имеющие лишь косвенное отношение к политике. Особенно типично это для работ, посвященных массовым политическим процессам и массовому сознанию, отношениям между идеологией и общественным мнением, потребностям и ценностям, влияющим на политическое развитие, политической социализации. В основе этой тенденции лежит очевидный факт: нельзя понять психологию «политического человека», не узнав его как человека вообще, как личность, принадлежащую к определенному обществу и связанную с определенными социальными группами.

          Характерна в этом отношении позиция Е.Б. Шестопал, автора первого отечественного курса по политической психологии. В предмет этой дисциплины она включает в частности массовые формы политического поведения, политико-психологические аспекты массовых чувств, потребностей, настроений, мотивов, процессы становления личности как участника политических процессов (СНОСКА: См.: Шестопал Е.Б. Очерки политической психологии. М., 1990. С. 18-19.). Но ведь совершенно очевидно, что политические характеристики психологии масс и личности во многом производны от их обще психологических и социально-психологических характеристик, не могут быть поняты вне связи с последними. Получается, что понимаемая широко политическая психология не может не быть социально-политической, или макросоциальной психологией.

          Нынешнее состояние политической психологии – еще одно доказательство в пользу выделения особой междисциплинарной области гуманитарного знания, рассматривающей социэтальный уровень общественной психологии. Этот уровень объединяет соответствующие ему направления и проблемы социальной психологии с проблематикой психологии политической, поскольку принадлежащие ему процессы и явления неразрывно связаны с политическими. Данная фактически уже существующая, но слабо систематизированная и объединенная область знания может быть поэтому названа социально-политической психологией.

          Из наших размышлений о предмете данной дисциплины вытекает, что для нее можно было бы предложить и иное, достаточно адекватное название – макросоциальная психология. Мы предпочитаем, однако, название, вынесенное в заглавие книги, поскольку оно кажется более ясным и отражает междисциплинарный характер охватываемой в ней проблематики.

          В заключение необходимо отметить, что предлагаемая книга не претендует на сколько-нибудь полное раскрытие этой проблематики, всех ее составных частей. Не только потому, что такая задача автору не под силу, но и потому, что попытка объять необъятное неизбежно привела бы к скороговорке, которой нам очень хотелось избежать. Наряду с учебными или справочными изданиями, дающими максимально полный обзор изучаемого предмета, как бы его конспект – по необходимости за счет глубины и многогранности освещения конкретных проблем, – могут быть полезны и работы, ставящие перед собой более узкие цели: по возможности обстоятельно проанализировать лишь некоторые существенные, «ключевые» проблемы, дать представление о путях их решения. Это позволяет представить изучаемую область науки в ее становлении и развитии – не столько как некую сумму бесспорных истин, сколько как трудный и противоречивый процесс познания.

          Глава I. Познание в социально-политической психологии1. Особенности социально-политического знанияКогнитивистская тенденция в психологииИз представленного во введении понимания социально-политической психологии вытекает, что она представляет собой столь же психологическую, сколь социологическую и политологическую дисциплину. Более того, как мы увидим ниже есть серьезные основания предполагать, что как совокупность психических явлений и процессов социально-политическая психология представляет собой не какой-то необязательный довесок к человеческой психике, но органична самой ее природе, образует ее неотъемлемый компонент. Чтобы понять как специфику данного компонента, так и его роль и место в структуре психики человека, нам придется обратиться к более общим проблемам психической жизни.

          Было бы непосильной задачей пытаться сколько-нибудь полно и систематически осветить их в данной книге. Для этого пришлось бы пересказывать чуть ли не всю историю философской мысли и историю психологических теорий, анализировать и оценивать выработанные различными научными школами концепции природы человека. Читателю, глубоко интересующемуся данной проблематикой, можно посоветовать обратиться к соответствующей специальной литературе (СНОСКА: См.. например: Ярошевский М.Г. Психология в XX столетии: Теоретические проблемы развития психологической науки. М., 1984.). Мы же ограничимся рассмотрением лишь тех теоретико-психологических вопросов, которые имеют наиболее непосредственное отношение к нашей теме. Первый из таких вопросов можно сформулировать следующим образом: какие именно свойства человеческой психики порождают ее макросоциальный уровень, социально-политическую психологию как ее особую сферу? Или, иными словами, в чем состоят общепсихические основы социально-политической психологии? (СНОСКА: Здесь следует предупредить читателя о специфической языковой трудности, связанной с двусмысленным словоупотреблением понятия «психология» в русском языке. В строгом смысле психология – это наука о психике, однако на практике тем же словом обозначают и совокупность психических явлений и процессов: мы говорим о психологии того или иного человека, группы, нации, на самом деле имея в виду их психику. Сломать эту вносящую известную путаницу традицию трудно, и в данной книге понятие «социально-политическая психология» не только обозначает определенную область знания, но и заменяет семантически более точное, но «не звучащее» по-русски «социально-политическая психика».)

          Скажем сразу, что сколько-нибудь однозначный ответ на этот вопрос представляется невозможным. Его исключает прежде всего современное состояние психологической науки, для которого характерно сосуществование и соперничество весьма различных «образов» человеческой психики. И хотя это положение, очевидно, отражает чрезвычайные сложность и многогранность психической жизни и отнюдь не исключает совместимости, взаимодополняемости различных «образов», их научно обоснованный синтез пока что является делом будущего. Поэтому на поставленный выше вопрос приходится вначале давать не один, а несколько ответов и лишь затем пытаться на основе их сопоставления сложить относительно целостную картину социальнополитического уровня психической жизни.

          Наиболее элементарный и исторически наиболее ранний научный «образ» человеческой психики фактически основан на понимании человека как существа, ощущающего и воспринимающего явления внешнего предметного мира, вырабатывающего представления о них. Впоследствии в психологии сложилось научное направление, ставившее своей задачей экспериментально доказать способность психики вырабатывать целостные образы, природа которых не сводима к сумме или мозаике отдельных ощущений (так называемая гештальтпсихология от немецкого слова «гештальт» – форма, структура, целостная конфигурация). Эти, как и многие возникшие позже направления психологической науки, в сущности интересовались человеческой психикой прежде всего как аппаратом познания мира, за ними стоит подход к человеку как к познающему существу. В современной литературе их иногда объединяют поэтому в общую когнитивистскую (от латинского «когнитио» – знание) тенденцию психологической науки.

          Когнитивистская тенденция выражается не столько в какой-то определенной теоретической концепции (она проявляется в весьма различных концепциях), сколько в общей направленности изучения психики, в том угле зрения, который избирает психолог. В отечественном психологическом словаре психика определяется как «системное свойство высокоорганизованной материи, заключающееся в активном отражении субъектом объективного мира, в построении субъектом неотчуждаемой от него картины этого мира и саморегуляции на этой основе своего поведения и деятельности» (СНОСКА: Краткий психологический словарь. М., 1985. С. 265.). Как видим, в этом определении отражательные, познавательные свойства психики явно доминируют над всеми иными, в том числе и над теми, которые направляют собственную деятельность, активность человеческого субъекта и представлены в данном случае лишь как производные от «отражения». Человек познающий оказывается как бы «главнее» человека действующего.

          Для марксистски ориентированных авторов когнитивистский подход вполне естествен: он соответствует тезису диалектического материализма о первичности объективного бытия и вторичности субъективного – психики, сознания, особенно в ленинской теории отражения. Это отнюдь не означает ни совпадения когнитивистской тенденции с марксистскими психологическими концепциями, во многих отношениях преодолевающими ее ограниченность, ни вообще ее жесткой связи с какой-либо определенной философско-теоретической «базой». Так, одним из наиболее ярких ее представителей был знаменитый (и критикуемый марксистами) швейцарский психолог Ж. Пиаже, творчество которого посвящено формированию познавательных структур у ребенка в процессе взаимодействия психики с внешней средой.

          Противники когнитивистской тенденции критикуют ее за недооценку мотивационных и аффективных аспектов психики, а особенно ее социальной природы, за подход к человеку лишь как к отдельно взятому индивиду. Эта критика справедлива: влечения, потребности и мотивы, равно как и выражающие их эмоциональные переживания субъекта не менее важные составляющие человеческой психики, чем познавательно-ориентационные функции; верно и то, что психика, в том числе и ее когнитивные свойства не может быть адекватно понята в отрыве от социальной природы человека, межиндивидных связей и общения. Далее мы обратимся к этим ее аспектам, сейчас же важно отметить другое: когнитивистский подход, несмотря на его ограниченность, является не только одним из возможных, но и необходимым звеном анализа психики человека, неотъемлемым разделом психологии как науки. Без изучения когнитивных процессов как таковых нельзя понять и всех иных психологических явлений. Это целиком относится и к социально-политической психологии.

          Автор одной из немногочисленных отечественных работ по политической психологии А.И. Юрьев полагает, что ведущим фактором формирования и развития соответствующего уровня психики является потребность в ориентации, т.е. в познании внешнего социального мира, в информации о нем. Именно ориентировочная потребность «стоит за политической деятельностью», «составляет психологическое существо различного рода политических учений, теорий, идей», удовлетворяющих «латентную живущую, в каждом человеке страсть – знать, где он находится, в каком направлении проявлять активность, какими методами изменять свое положение в политическом, экономическом, правовом пространстве» (СНОСКА: Юрьев A.M. Введение в политическую психологию. СПб., 1992. С. 91.). В этой формулировке хорошо раскрыта познавательно-ориентировочная основа политической и, говоря шире, социально-политической психологии. Важно, правда, учитывать, что это лишь одна из ее основ, избегать односторонне-гипертрофированного, «информационного» подхода к общественно-политическим психологическим феноменам. Такой подход, представляющий собой как бы проекцию в социально-политическую сферу когнитивистской тенденции общей психологии, страдает теми же недостатками, что и эта тенденция. И в то же время аналогично ей отражает весьма важную сторону психической реальности.

          Абстрактнонадындивидуальный характер социально-политических знанийПоскольку жизнь человека включена в сложную систему социальных связей, зависит от существующей системы общественных отношений, процессов и событий, развертывающихся в обществе, от политики государства, его ориентация в окружающем мире требует какого-то минимума знаний о социально-политической действительности. Приобретение этих знаний неизбежно опирается на те же психические способности и механизмы, что и общепсихический познавательный процесс. Важнейшие из них – восприятие (перцепция), т.е. непосредственно-чувственная информация об явлениях внешнего мира и выработка представлений – более обобщенных образов этого мира; в познавательном процессе человека, как это известно из общей психологии, в той или иной мере участвуют память, внимание, воображение, мышление. В то же время объект социально-политических знаний обладает существенными особенностями, выделяющими его из общей массы объектов общепсихического познавательного процесса. Если общая психология уделяет большое внимание, например, таким объектам восприятий и представлений, как цвет, звук, форма и иные свойства материальных предметов, то объектом познания макросоциального, или социально-политической действительности являются социальные отношения и их конкретные проявления в форме многообразных общественных и политических событий и процессов. Иными словами, объект данного вида познания – не вещи и предметы, но другие люди, отношения между людьми, в которых так или иначе участвует субъект познания, воплощающие эти отношения общественные институты.

          Очевидно, что познание такого рода «объектов» существенно отличается от тех видов познания, которые изучаются в психологических лабораториях. Прежде всего – тем, что оно в гораздо меньшей мере основано на чувственном восприятии, непосредственном контакте субъекта с объектом. Конечно, цепь таких контактов, скажем мои отношения с членами моей семьи, соседями, приятелями, коллегами по работе или учебе, с конкретными представителями различных административных структур, в той или иной мере включена в систему общественнополитических отношений моей страны. Однако она образует самое большее, лишь иерархически низшее, непосредственно воспринимаемое звено этой системы. Конечно, и через это звено, через эмпирическое восприятие событий моей собственной жизни и через мои непосредственные контакты с другими людьми до меня «доходят» макросоциальные и политические отношения и процессы. Если мои родители отказывают мне в деньгах на полюбившийся мне магнитофон, я сталкиваюсь не столько с их отношением ко мне, сколько с существующим в обществе распределением статусов и доходов, в котором моя семья занимает положение, не соответствующее моим потребительским притязаниям. Если меня ограбили и избили на улице, я скорее всего буду винить в этом не только злую волю грабителей, но и политику властей, не обеспечивающую безопасность граждан. Точно также, столкнувшись с новым скачком цен в магазинах, я увижу в этом не результат алчности продавцов, собственников и управляющих, но проявление инфляционного процесса и слабости не справляющейся с ним экономической политики правительства.

          Во всех этих и подобных случаях непосредственное восприятие факта и соответствующие ряду таких восприятий эмпирические представления (о доступности тех или иных материальных благ, степени личной безопасности и проч., и проч.) включены в познавательный процесс, но включены лишь как его первичный, наиболее элементарный элемент. Ибо общественная действительность в целом находится за пределами непосредственно чувственного опыта индивида. Поэтому последовательное, законченное осуществление ее познания требует использования уже не непосредственных восприятий и основанных на них, почерпнутых из личного опыта представлений, но знаний опосредованных и обобщенных.

          Что же представляют собой эти обобщенные и опосредованные знания, как они обобщаются и чем опосредуются?Прежде всего, поскольку социально-политическая психология имеет дело с социэтальным уровнем общественной действительности, с отношениями, выходящими далеко за рамки отношений межличностных, она не может обойтись без весьма высокого уровня абстракции от непосредственно ощущаемого и воспринимаемого. Познание общественной жизни, осуществляется ли оно на уровне научно-теоретическом или массовом, предполагает мобилизацию способности человеческого мышления к абстрагированию – к выделению определенных общих свойств ряда явлений и отвлечению от остальных. Конечным продуктом познавательного процесса является в данном случае формирование образа общества, включающего определенные представления о составляющих его группах и отношениях между ними, о системе власти и направленности политической деятельности, об его отношениях с другими обществами (государствами). Такого рода представления могут быть осмыслены и выражены лишь на основе абстрактных понятий. В зависимости от исторически и социально обусловленного культурного и интеллектуального уровня субъектов познания эти понятия могут выражаться в теоретических категориях, выработанных общественной и научной мыслью (таких, например, как социализм и капитализм, классы, эксплуатация, социальная справедливость и т.д.) или в терминах обыденного сознания. Русский крестьянин середины прошлого века не владел понятиями феодализма или абсолютизма, но его знание общественного и политического устройства отнюдь не ограничивалось знакомством с собственным помещиком и местным исправником. Он прекрасно знал, какое место и положение в обществе занимают дворяне, чиновники, купцы, крестьяне, вообще представлял себе, кому принадлежит власть и богатство и кто не имеет ни того, ни другого. Словом, обладал определенной системой абстрактных представлений об общественной действительности.

          Абстрактному знанию об этой действительности, казалось бы, противоречит хорошо известная тенденция к ее персонификации. Она проявляется далеко не только в относительно ранних и примитивных формах общественного сознания. В современном российском обществе, для которого характерны сравнительно высокий уровень образованности населения и мышление, опирающееся на абстрактно-теоретические категории (социализм, рыночная экономика и т.д.), имена Ленина и Сталина, Хрущева и Брежнева, Горбачева и Ельцина являются наиболее распространенными обозначениями исторических периодов и ведущих политических тенденций. Однако, если приглядеться, подобное персонифицированное общественно-политическое мышление в сущности оперирует не столько представлениями о правителях страны как о реальных, эмпирически воспринимаемых личностях (как это имеет место в межличностных отношениях), сколько их абстрактными образами, символизирующими те или иные обобщенные политические понятия и отражающими различные типы политических взглядов. В зависимости от этих взглядов субъектов сознания один и тот же политический деятель может, например, символизировать порядок и национальное величие или деспотизм и террор, социальную справедливость или подавление свободы, прогрессивные изменения в обществе или его разрушение. В ходе депутатской и президентской избирательных кампаний Б.Н. Ельцина он символизировал для своих сторонников антикоммунизм и борьбу с номенклатурой, что предполагало забвение (абстрагирование от!) его номенклатурного прошлого. Таким образом за персонификацией нередко стоят те же абстракции, которые лежат в основе обобщенных социально-политических понятий.

          Разумеется, абстрактные понятия не являются каким-то исключительным свойством социально-политических знаний. В той или иной мере они присутствуют во всех сферах познавательной деятельности человека и его мышления. Для некоторых же видов сознания, например научного, нравственного, религиозного, высокий уровень абстрагирования характерен ничуть не меньше, чем для сознания общественнополитического. Тем не менее абстракции, используемые в данной сфере познания, обладают определенной спецификой, обусловленной ее функциональной основой – потребностью в ориентации в мире общественных отношений. Повседневная реальность этого мира, непосредственная включенность в него жизненных судеб и возможностей людей придают данной потребности сугубо прагматический характер, побуждают к трезвому, рациональному, логическому мышлению о нем. Соответственно и используемые для его понимания абстрактные понятия несут на себе печать рационализма и реализма, действительно «отражают» какие-то стороны реальной действительности.

          Последнее утверждение, вероятно, вызовет недоумение у многих читателей. Ведь хорошо известно, сколь иллюзорными, ложными и иррациональными бывает общественно-политическое сознание, к каким подчас безумным и абсурдным действиям толкает оно людей. Подобные факты, однако, не перечеркивают рационально-реалистических тенденций, присущих познанию общественной действительности, но лишь свидетельствуют о громадных трудностях, с которыми сталкивается их осуществление. В них, как мы увидим ниже, сказываются и противоречия самого познавательного процесса, и влияние на него иных, помимо прагматической потребности в ориентации, психологических факторов.

          И все же тенденция именно к реалистическому пониманию общественной действительности пробивается сквозь множество противостоящих ей преград. Не случайно апелляция к здравому смыслу, к логике, к реальному опыту людей в конечном счете оказывается наиболее весомым аргументом в идейно-политической борьбе. Правда, весьма часто этот аргумент «срабатывает» лишь на протяжении весьма длительных исторических периодов, в результате мучительного, сопряженного с множеством трагедий и жертв накопления социально-политического опыта. Тем не менее в силу самой природы и функций познания общественных процессов реализм и логика выступают как его имманентные свойства, отличающие его от ряда иных видов познания. Так, путем логических рассуждений и доводов от реальности невозможно доказать «правильность» тех или иных нравственных норм: они принимаются, отвергаются или нарушаются лишь в результате внутренних побуждений, никогда не подчиняющихся до конца здравому смыслу. Еще меньше рассудок и реализм способны порождать и укреплять религиозную веру: согласно известной теологической максиме, «верую потому, что абсурдно». Социально-политическая психология сплошь и рядом тоже бывает иррациональной и мифологичной, но она так или иначе стремится к рациональности и реализму как к своим высшим целям и принципу.

          Итак, относительно высокий уровень абстрактного мышления и опора на абстрактные понятия, тяготеющие к рациональному пониманию действительности, являются одной из важнейших когнитивных (т.е. относящихся к познавательной функции) характеристик социальнополитической психологии. Другая ее, также когнитивная характеристика – громадная роль в ее формировании, воспроизводстве и развитии надындивидуальных, социально-исторических источников знаний, запечатленных в культуре общества, различных его групп. Во многих отношениях содержание социально-политической психологии зависит от этих источников больше, чем от индивидуального и актуального опыта, собственной познавательной деятельности ее субъектов (СНОСКА: Культура, в частности культура политическая, и ее взаимоотношение с общественным и политическим сознанием – особая, чрезвычайно масштабная и сложная тема, освещение которой не входит в задачи настоящей работы. Общую характеристику проблемы см.: Гаджиев К.С. Политическая наука // Сорос – Международные отношения. М., 1994, гл. XIV-XV.).

          Конечно, на протяжении своей жизни любой индивид постоянно сталкивается с социально-политической действительностью, испытывает ее воздействие, так сказать, «на собственной шкуре». Однако его индивидуального опыта совершенно недостаточно как для формирования обобщенных, построенных на абстрактных понятиях представлений о ней, так и для уяснения причинно-следственных связей между непосредственно воспринимаемыми и испытываемыми явлениями, с одной cтороны, и обусловливающими их факторами – с другой. Ибо эти факторы значительно удалены от его непосредственного восприятия как во времени, так и в пространстве. Во времени – потому, что многие явления настоящего обусловлены событиями исторического прошлого. В пространстве – потому, что такие решающие факторы общественнополитической жизни, как динамика макроэкономических процессов, отношений между большими социальными группами, деятельность органов власти и принятие политических решений, находятся вне сферы непосредственного наблюдения большинства индивидов. Между тем причинно-следственные связи социально-политических явлений – совершенно необходимый элемент их познания: понимания таких связей требует прежде всего прагматическая ориентация данного вида познания. Социально-политические знания нужны людям прежде всего для того чтобы знать, чего им ожидать от общества и его институтов, как лучше реагировать на ожидаемые события. Уже этот стихийнопрогностический характер социально-политического знания предполагает его каузальную ориентацию, понимание причин и следствий охватываемых им явлений.

          Разительное несоответствие пространственно-временных масштабов данной сферы познания познавательным возможностям индивидов делает необходимым широкое использование в нем представлений, черпаемых из багажа социальных знаний, из коллективного социального опыта. Разумеется, опора на социальные источники, на знания, добытые другими людьми или человечеством в целом, присуща не только данному, но и многим другим видам человеческого познания. Без такой опоры было бы, например, немыслимым научное знание: ни один ученый не начинает изучение избранного им объекта с нуля, игнорируя сделанное его предшественниками. Социальное происхождение имеют и многие знания, необходимые в повседневной жизни: в работе, в потреблении и досуге, в личностных отношениях, где часто действуют нормы, выработанные людьми на протяжении столетий. Социальную природу имеет и такое решающее средство человеческого познания (особенно на тех его уровнях, которые связаны с мышлением), каким является язык. Тем не менее, социально-политические знания существенно отличаются по своим источникам, способам верификации, воспроизводства и модификации от знаний других видов.

          СтереотипыГлавное из этих отличий состоит в их значительной удаленности, можно даже сказать, отрыве от знания эмпирического. Естественнонаучные знания, даже на своем абстрактно-теоретическом уровне опираются на систему доказательств, черпаемых из эмпирических исследований. Знания, регулирующие трудовую и частную жизнь людей, повседневно проверяются ими на собственном опыте, что позволяет в соответствии с меняющимся содержанием этого опыта вносить в них необходимые коррективы, придает гибкость и подвижность представлениям, унаследованным или воспринятым «от других» – из социальных источников. Что же касается знаний социально-политических, то в значительной своей части они состоят из информации о фактах, обобщений, оценок и объяснений, которые с большим трудом поддаются эмпирической проверке. Во-первых, потому, что в своих концептуальных, оценочных и каузальных аспектах они чаще всего формируются в рамках идеологий, под влиянием тех или иных идейно-политических течений и пристрастий, а строгое следование объективной истине, эмпирическая доказательность выводов отнюдь не являются высшей целью идеологической деятельности. И хотя идеологии могут более или менее верно отражать какие-то стороны действительности, они неизбежно «выпрямляют» ее, так или иначе подгоняют под себя, гипертрофируя одни ее аспекты, замалчивая или отводя в тень другие. Поэтому идеология является одним из важнейших факторов, постоянно нарушающих основную прагматически-ориентировочную функцию социально-политического познания.

          Во-вторых, огромная часть социальной информации о фактах общественно-политической жизни, обобщений и объяснений этих фактов просто не поддается проверке со стороны потребителей информации. Причем последнее относится как к традиционным источникам информации, например к слухам, сообщениям официальных властей и других общественных институтов, так и к современным средствам массовой информации. Характерно, что, по данным опросов, в массовых слоях населения различных стран – как капиталистических, так и принадлежащих в прошлом к социалистической системе – широко распространено недоверие к информации, поставляемой прессой, радио, телевидением. Противоречивость ситуации состоит, однако, в том, что по множеству социально-политических вопросов других источников информации для рядового гражданина просто не существует. Поэтому, даже сомневаясь в ее достоверности, он волей-неволей ориентируется на сведения и оценки, распространяемые масс медиа.

          Чем дальше отстоит объект социально-политического познания от собственного опыта и непосредственного восприятия его субъекта, тем труднее этому последнему подвергнуть проверке характеризующие объект суждения и тем чаще он вынужден принимать их на веру. Поэтому многие представления об обществе, поступающие к индивиду из различных социальных источников – семьи, школы, непосредственной социальной среды, по каналам массовой информации – сплошь и рядом усваиваются им как бы автоматически и в готовом виде, не подвергаясь какой-либо модификации и переработке. И столь же автоматически воспроизводятся иногда на протяжении всей его жизни, а затем передаются новому поколению. В психологии и политологии такие устойчивые, мало зависимые от эмпирического познания представления о социальных объектах называются социальными стереотипами (понятие стереотипа было введено в обиход американским журналистом и политологом У. Липпманом и означает в переводе с греческого «твердый отпечаток») и считаются одним из важнейших механизмов социальной перцепции.

          Н.Я. Мандельштам (жена поэта О. Мандельштама) рассказывает в своих воспоминаниях о беседе с деревенской старушкой, ее соседкой во время ссылки на севере России. Рассуждая о своем и своих односельчан бедняцком бытье, бабушка считала его все же более благополучным, чем жизнь трудящихся на Западе. «Нам хоть селедку, да керосин завезут, а у них и того нет». Перед нами яркий пример взаимодействия стереотипа с индивидуальным сознанием. Даже сталинская пропаганда вряд ли решалась утверждать, что в капиталистических странах простым людям нечего есть и нечем освещать жилище, она ограничивалась общими стереотипными утверждениями об их «абсолютном и относительном обнищании». Русская старушка, для которой тарелка радиорепродуктора, наверняка, была единственным источником информации о загранице, не мудрствуя лукаво перевела эту общую схему на язык собственных представлений о крайней бедности. Абстрактно-схематические стереотипы обладают, таким образом, свойством воплощаться в конкретные образы, подсказанные индивидуальным опытом или воображением, и приобретать тем самым еще более убедительную силу.

          Роль стереотипа в системе социально-политических знаний людей наглядно демонстрирует эволюция «социалистической идеи» в советском и российском обществе. За годы коммунистической власти стереотип о превосходстве социализма над всеми иными типами общественного устройства глубоко укоренился в сознании советских людей. Речь не идет в данном случае ни о степени истинности или ложности данного тезиса, ни о том, что его разделяло все население Союза, важно, что в него верили миллионы людей, принадлежащих к самым разным социальным слоям. После разоблачения Хрущевым культа личности Сталина и особенно в период застоя в обществе резко усилился социальный критицизм, возрастали социальное недовольство, скептицизм, цинизм. В то же время вместе с разрядкой появились бреши в железном занавесе: умножилось число советских людей, посещавших зарубежные страны и имевших возможность воочию сравнить условия жизни в СССР и на Западе. Социалистический стереотип в большей мере потерял былую эмоциональную насыщенность, перестал вызывать энтузиазм, определять общественное поведение и настроение людей. И все же он продолжал жить! Даже в первые годы перестройки, когда общество уже не скрывало от себя пороки собственной системы, в публицистике и общественной мысли преобладали идеи реформирования, совершенствования социализма, очищения его «истинной сущности» от скверны тоталитаризма. Еще раньше идейный вождь диссидентства академик А.Д. Сахаров предлагал осуществить конвергенцию социализма и капитализма, объединить лучшие качества обеих систем. Некоторые «перестроечные» авторы утверждали, что истинный, гуманистический социализм уже существует в Скандинавии, ФРГ, даже в США!

          Основа прочности этого стереотипа состояла, очевидно, в том, что помимо чисто прагматической ориентации в окружающем мире, непосредственно организующей личное и социальное поведение людей, человек нуждается еще в ориентации ценностной, мировоззренческой. Той, которая отвечает потребности в различении хорошего и плохого, причем отвечает ей, как это свойственно природе общественнополитического познания, языком обобщенных, абстрактных категорий. Но именно такие категории и наполняющее их ценностное содержание являются для подавляющего большинства людей «чужими», не ими самими добытыми знаниями и именно поэтому особенно легко поддаются стереотипизации и идеологизации. Будучи через различные каналы внедрены в сознание людей, они живут в нем самостоятельной жизнью, сохраняя относительную независимость от знаний, почерпнутых из собственного опыта, а потому и значительную устойчивость. Поэтому и оказывается возможным одновременно осуждать определенную социальную действительность в ее конкретных проявлениях и признавать правильность якобы лежащих в ее основе общих абстрактно-идеальных принципов.

          Разумеется, разрыв абстрактно-ценностного и эмпирически-конкретного уровней познания может существовать лишь до поры, до времени: рано или поздно реальная жизнь разрушает противоречащие ей стереотипы. Но этот процесс нередко охватывает длительные исторические периоды, связан со сменой поколений и с усвоением людьми новой системы обобщенно-ценностных представлений, способной заменить старую. В Советском Союзе в 1990 г., когда социалистическая идеология, казалось бы, уже была основательно дискредитирована критикой в средствах массовой информации, 20% опрошенных видели выход из кризиса в «восстановлении «идеалов и ценностей» социализма, сложившихся за годы советской власти» и 48 – в «построении нового – гуманного, демократического социализма, свободного от деформаций сталинизма и застоя». И только 20% – считали необходимым «отказ от идей и ценностей социализма». Характерно, что последнюю точку зрения чаще всего выражала молодежь и реже всего – пожилые люди (СНОСКА: Мир мнений и мнения о мирю. 1991. ? 3. С. 4.). В том же 1990 г. лишь 24% (но 30% молодежи моложе 24 лет и 38 % людей с высшим образованием) опрошенных согласились с тем, что «причины наших трудностей кроются в самой природе социализма», большинство же – 56% – объясняло их «ошибками» прежнего или современного руководства страны (СНОСКА: Общественное мнение в цифрах. М., 1991. Вып. 8, ч. 1. С. 9.). Влияние возраста и образования на силу «социалистического» стереотипа объяснимо: младшее поколение в меньшей степени испытало его пропагандистское воздействие; более высокий образовательный и культурный уровень облегчает восприятие новых идей, альтернативных традиционным идеологическим аксиомам (СНОСКА: Следует, разумеется, учитывать, что приверженность социалистической идее объясняется не только рассмотренными когнитивными факторами, но и вполне прагматическими интересами и настроениями: боязнью утраты социальной защищенности, рабочего места, недовольством растущим имущественным неравенством и т.п.).

          2. Обыденное и идеологическое познаниеПонятие стереотипа имеет особо важное значение для социальнополитической психологии, поскольку присущие ей познавательные процессы направлены на объекты, доступные непосредственному восприятию лишь как «надводная часть айсберга». Источники, глубинные причинно-следственные связи социально-политических явлений скрыты от такого восприятия, и именно поэтому обобщенные, стереотипные представления, усвоенные в готовом виде из различных источников информации, играют такую большую роль в системе знаний об этих явлениях. В то же время понятие стереотипа и другие родственные ему категории (о которых речь пойдет ниже), совершенно недостаточны для понимания всей системы социально-политических знаний. Эти знания основаны не только на усвоении стереотипов, но и на собственном опыте субъекта, причем его роль особенно велика в формировании знаний, необходимых в повседневной жизни для определения собственной линии поведения. Интерес к данной стороне познавательного процесса пробудил в психологической науке поиск понятий и теорий, способных дать более полное по сравнению с концепцией стереотипов и соответствующей ей методологией описание и объяснение феноменов социального знания.

          Концепция социальных представленийОдним из наиболее значимых результатов этого поиска стала концепция социальных представлений, разработанная главным образом в рамках французской социально-психологической школы С. Московиси и его последователями. Ее создатели не ставили своей непосредственной задачей изучение социально-политических представлений, они работали с эмпирическим материалом, относящимся, например, к внедрению в массовый обиход практики фрейдистского психоанализа (Московиси), к эволюции представлений о человеческом теле, отношению к душевнобольным (Д. Жодле) и другим «бытовым» психологическим феноменам. Тем не менее для их исследований характерен интерес именно к макросоциальным, связанным с историей и культурной эволюцией психическим явлениям, что сближает их с задачами социально-политической психологии.

          Концепция социальных представлений отразила и более общие тенденции психологической науки. Во-первых, она стала одной из попыток преодолеть примитивное, механистическое понимание человеческой психики как совокупности врожденных или приобретенных реакций на стимулы внешней среды (бихевиористское направление в психологии), либо как ее зеркального отражения. Подобные подходы, игнорировавшие собственную активность, творческую роль психики и сознания в познавательном процессе, подверглись критике и в общей, и в социальной психологии. В когнитивной психологии Ж. Пиаже психическая деятельность представлена как единство процессов ассимиляции – перенесения на среду внутренних структурных свойств субъекта психики – и аккомодации – трансформации этих свойств соответственно условиям среды. «Феномен, – писал Пиаже, – есть взаимодействие субъекта и объекта, которые сцепляются, постоянно преобразуясь один в другой» (СНОСКА: Piaget. J. Le stucturalisme. P., 1968.). Эту исходную теоретическую позицию целиком восприняла и концепция социальных представлений, отрицающая жесткое противопоставление стимула и реакции, субъекта и объекта: в представлениях они как бы сливаются в единое целое, происходит творческое «конструирование реальности», «материализация мысли» (СНОСКА: Psychologie sociale. P., 1984. P. 364, 367.).

          Во-вторых, в этой концепции проявилась тенденция понять познавательную активность как коллективную, социальную деятельность. Разумеется, стереотипы тоже имеют социальное происхождение. Однако в отличие от них социальные представления – это не механический отпечаток поступивших в индивидуальное сознание извне, с каких-то верхних этажей общественной структуры идей и ценностей, но продукт собственной работы субъектов познания, осуществляемой ими в процессе непосредственного общения. Сторонники данной концепции охотно ссылаются на одного из основателей социальной психологии Ж. Тарда, который к числу ее важнейших задач относил изучение разговоров между людьми. Английский социолог Г.М. Фарр, полагает, что значимости этого вывода отнюдь не опровергает возросшая в современных условиях роль массовых, надличностных коммуникаций: масс медиа не «убили», но напротив, обогатили межиндивидное разговорное общение, подкидывая ему все новые сюжеты и точки приложения интереса (СНОСКА: Farr R.M. Les representationse sociales // Psychologie sociale P., 1984. P. 380.). Российская действительность наших дней, по-видимому, подтверждает это наблюдение: политические события, о которых сообщает телевидение и другие средства массовой информации (СМИ), стали одним из излюбленных сюжетов разговоров очень многих россиян. Следуя социально-психологической традиции, исследователи социальных представлений видят в непосредственном межличностном общении один из важнейших механизмов их формирования и развития.

          Непосредственным теоретическим источником концепции социальных представлений стала теория «коллективных представлений» французского социолога конца XIX – начала XX в. Э. Дюркгейма. От Дюркгейма идет их понимание как надиндивидуальных феноменов сознания, имеющих собственное содержание, не сводимое к сумме индивидуальных сознаний. Однако С. Московиси и его последователи относят к «социальным представлениям» отнюдь не любые социально признанные взгляды, теории и т.д., но лишь те, которые входят в сферу обыденного сознания, являются продуктом «здравого смысла» и «естественного», наивного мышления, регулируют повседневную жизнь людей, формируют их «практическое сознание». Очевидно, они отличаются этим не только от продуктов научного сознания, но и от идеологических и политических теорий, предназначенных для воздействия на массовое поведение. Так, если вернуться к случаю с деревенской старушкой, социальным представлением является ее убежденность в отсутствии селедки и керосина у несчастных трудящихся Запада, но отнюдь не марксистская концепция капитализма. В то же время с точки зрения рассматриваемой теории, научные и идеологические идеи являются одним из важнейших источников социальных представлений, однако они, как и вообще доступный обыденному сознанию «культурный фонд», поставляют ему лишь первичный материал, который затем трансформируется им применительно к требованиям практики и здравого смысла.

          В чем же, согласно данной концепции, состоит та собственная интеллектуальная активность индивидов и групп, которая формирует социальные представления?

          Прежде всего она соединяет понятие, которым обозначается соответствующий социальный объект, с его непосредственным восприятием. На этой основе создается образ объекта, который часто приобретает для субъекта символическое значение, как бы воплощая, представляя тот смысл, который объект имеет для его собственной жизнедеятельности. А в этом смысле содержится стимул практической деятельности субъекта, направленной на объект. Например, для предпринимателя представление о рынке – это и общее понятие рынка, и конкретный образ рыночных отношений, и обобщающий осмысленный символ всех тех действий, их возможных результатов, психических состояний и переживаний, которые он испытывает, участвуя в рыночных отношениях, и побуждения к этим действиям. В свете сказанного становятся более понятными, почему социальные представления характеризуются как одновременно объективное в субъективном и субъективное в объективном или как объединение стимула и реакции. Ведь в социальных объектах реализуются отношения между людьми, их собственная деятельность – следовательно, эта деятельность, направляющие их психические образования входят как органический компонент в саму структуру таких объектов.

          Осуществляемую в социальных представлениях «конкретизацию абстракций», воплощение понятий в образы французские социопсихологи называют объективацией. Обретение объектом смысла для субъекта, ориентирующего его практическое поведение называют «укоренением». В процессе укоренения вновь сконструированных социальных представлений происходит также их взаимосогласование с теми, которые существовали в психике субъекта ранее, что обычно требует каких-то модификаций этих, более старых представлений и всей их системы. Таким образом этот процесс несет важную функцию интеграции новых знаний в психику людей.

          В концепции социальных представлений еще очень много неясного. В частности, не вполне понятны критерии различения между познанием на основе обыденного здравого смысла и усвоением продуктов, научного или идеологического познания. Ведь рациональность и, следовательно, здравый смысл так или иначе, с одной стороны, направляют научную деятельность и присутствуют во многих идеологиях и политических учениях. С другой стороны, ни обыденный здравый смысл, ни утилитарная ориентация социальных представлений сами по себе не гарантируют их от стереотипизации, не обеспечивают их большего реализма, адекватности по сравнению, скажем, с идеологическими стереотипами. Переработка обыденным сознанием таких стереотипов совсем не обязательно «очищает» их от исходных когнитивных слабостей и искажений. Да и само обыденное сознание часто вырабатывает собственные стереотипы, стимулирующие поведение, иррациональное и разрушительное с точки зрения жизненных интересов его субъектов.

          За примерами далеко ходить не надо: достаточно вспомнить об этнических и религиозных стереотипах, питающих агрессивные национализм и нетерпимость, кровавые гражданские войны и вооруженные конфликты. Другой лежащий на поверхности пример – иррациональное, разрушающее природные условия существования человечества экологическое, вернее, антиэкологическое поведение. В данном случае иррационализм воспроизводится в массовых масштабах несмотря на широкое распространение научных представлений об его губительных последствиях: обыденное сознание как бы отторгает вполне доступное ему научное знание.

          Возможно, неясности, присущие концепции социальных представлений, удастся в той или иной мере преодолеть, если пойти по пути уточнения ключевых для нее понятий обыденного здравого смысла, прагматизма, утилитаризма. Здесь важно, во-первых, учитывать основополагающий факт: ограниченность возможностей человеческого познания в любых его формах и проявлениях. Разумеется, прогресс науки раздвигает эти границы, но в каждый данный исторический момент они остаются достаточно ощутимыми и узкими по сравнению с познавательными потребностями человека. «Я знаю только то, что я ничего не знаю» – этот парадокс античного философа сохраняет свое значение в наши дни. Правда, с той существенной оговоркой, что опыт научного прогресса обнаружил значительное опережение процесса познания природного мира по сравнению с самопознанием человека как его внутренней психической и личной, так и общественной жизни. Здесь не место обсуждать причины этого явления, достаточно просто напомнить, как часто мы не в состоянии понять и контролировать собственные побуждения и поступки, наши отношения с близкими людьми и тем более общественно-политические процессы, в которых мы так или иначе участвуем. Эта ограниченность познавательных возможностей присуща и обыденному, и научному познанию: сколько экономических, социологических, политических теорий оказались в той или иной мере ошибочными, не подтвержденными жизнью в тех или иных своих постулатах. Что же касается сознания обыденного, то оно сплошь и рядом хватается за иррациональные представления и решения именно потому, что остро ощущает бессилие понять суть, логику, причинно-следственные связи явлений общественно-политической жизни. Особенно в обстановке исторического перелома, обвальных сдвигов в обществе.

          Все это ни в коей мере не должно внушить читателю пессимистический взгляд на возможности познания общества и политики, человека и его психологии. Не только потому, что в таком случае он, наверное, бросил бы читать эту книгу, чтобы заняться более осмысленными или приятными делами. Было бы нелепым отрицать, что, осуществляя в различных формах познавательный процесс, люди добывают какие-то частицы истины. Пусть их научные и обыденные знания неполны, фрагментарны, неустойчивы, а путь познания труден и извилист, но продвижение по нему все же идет. И столь медленным и ненадежным оно выглядит не в абсолютном смысле, а лишь на фоне тех все более усложняющихся проблем нашей жизни, которые нам так хочется побыстрее решить.

          Во-вторых, размышляя о рационально-утилитарной тенденции познания, очевидно, важно учитывать, что критерии рациональности и утилитаризма во многом различны для различных людей и групп, связаны с их интересами (социально-психологические аспекты данной категории рассматриваются в другом разделе книги). Что полезно и рационально с точки зрения одних социальных интересов, может оказаться вредным и бессмысленным с точки зрения других. Именно поэтому даже самые убедительные и разумные идеи и практические рекомендации науки сплошь и рядом отвергаются и политиками и массовым сознанием.

          Познание человека и общества вообще отличается от познания природного мира тем, что оно не может быть полностью беспристрастным, ибо, осуществляя его, люди познают в сущности самих себя. Поэтому в образ внешнего социального мира они невольно включают свой внутренний мир (вспомним, социальные представления – это «субъективное в объективном»). Уровень здравого смысла в социальных представлениях не может быть выявлен, следовательно, в отрыве от социальных и психологических свойств разделяющих их людей. Этот подход, несомненно, очень важен и для понимания специфики обыденного сознания по сравнению с идеологическим и научным – специфики, на наш взгляд, верно намеченной в концепции социальных представлений.

          Сила и слабость «специализированного» и «наивного» познанияСубъектами «чистого» идеологического сознания являются создатели идейно-политических концепции и те, для кого реализация этих концепций, завоевание ими максимально широкого влияния – жизненная цель, нередко требование их профессиональной политической деятельности. Независимо от мотивов, стоящих за этой целью: личностное или социальное самоутверждение, власть, карьера, искреннее стремление помочь своей стране, определенной социальной группе или страждущему человечеству – политик или идеолог связан с избранной им теорией или платформой, как музыкант со своим инструментом, нередко они становятся для него не только необходимым орудием, но частицей его Я. Это побуждает его гипертрофировать ценность данной концепции по сравнению с соперничающими с ней, соответственно максимизировать раскрываемые ею стороны действительности и минимизировать те, которые не вписываются в ее логику. Преследуемая цель недостижима без подобных искажающих операций и они выступают, следовательно, как проявление специфической «рациональности» идеологической и профессиональной политической деятельности.

          В известной мере сказанное относится и к научному познанию, во всяком случае к общественным и гуманитарным наукам. Чтобы завоевать «право гражданства» для своей теории или подхода, ученыйобществовед и гуманитарий нередко акцентирует его оригинальность и волей или неволей, прямо или косвенно завышает познавательные возможности своего и занижает – других теорий и подходов.

          Преимущество обыденного сознания (при всех присущих ему слабостях) заключается в том, что цель осуществляемых им познавательных процессов – ориентация в актуальной действительности более свободна от влияния подобных мотивов. И хотя эта цель трудно достижима и часто теряется из виду, стремление к ней не предполагает какой-либо идеологической чистоты или однозначности. Скорее, она подталкивает к выработке достаточно сложной, противоречивой (стихийно-диалектической), даже алогичной картины социально-политической действительности, поскольку противоречива и алогична сама по себе эта действительность. Именно в этом отталкивании от взаимоисключающих «чистых» идеологизированных схем, относительно легком переходе от одной точки зрения и позиции к другой, стремлении как-то совместить их и проявляется специфическая рациональность, здравый смысл обыденного познания: оно как бы исходит из того, что цепляться за какую-то одну позицию неразумно и опасно ввиду крайней сложности и непредсказуемости окружающего мира. А это делает его более гибким, легче адаптирующимся к конкретной ситуации.

          ...В июле 1993 г. журнал «Новое время» дал одной из своих статей, посвященных положению в Таджикистане, подзаголовок: «Какие причины делают наше вмешательство в проблемы Таджикистана чем-то само собой разумеющимся?» (СНОСКА: Новое время. 1993. ? 31. С. 12.) Эта формулировка реалистически отражала умонастроения и линию российской политической элиты по отношению к событиям в среднеазиатской республике, где гражданская война переросла в конфликты на границе с Афганистаном и российские пограничники подвергались атакам афганских моджахедов, объединившихся с таджикской исламской оппозицией. Опубликованный в том же номере журнала опрос политиков (депутатов, представителей исполнительной власти, руководителей партий и движений) и политических журналистов показал, что в этой острой ситуации в политическом истэблишменте сохранялся раскол между сторонниками противоположных внешнеполитических концепций – теми, кто настаивал на сохранении Россией своей лидирующей роли на территории бывшего Союза, и теми, кто выступал за реальное равенство между государствами СНГ, невмешательство России в дела других бывших советских республик. Контингент опрошенных Службой изучения общественного мнения VP разделился примерно поровну: 44,2% согласились с тем, что «Россия должна брать на себя ответственность за разрешение конфликтов» в этих государствах, 46,5% высказались против (СНОСКА: См.: Там же. С. 13.). В столкновении этих, так сказать, теоретических позиций, отразилось, очевидно, противостояние противоположных политических течений: с одной стороны, «государственников», национал-патриотов, коммунистов, которых их противники называют «партией империи», с другой – либераловдемократов. Однако, как показал ход событий, на практике позиции различных политических группировок оказались гораздо более близкими, чем в теории. Хотя президент и министерство иностранных дел делали акцент на дипломатическом урегулировании конфликта и необходимости переговоров между правящими и оппозиционными таджикскими силами, никто в российском руководстве не ставил всерьез вопрос об «уходе» России и российских вооруженных сил из Таджикистана; напротив, были предприняты усилия для их укрепления. Аргумент военной силы пустил в ход в конце концов даже идеолог внешнеполитического либерализма министр А. Козырев. Голоса, предупреждавшие об опасности такой политики, ссылавшиеся на трагический опыт афганской войны, звучали все реже и приглушеннее.

          К сожалению, среди населения России не проводилось опроса с формулировкой, аналогичной «элитарному». Тем не менее мы располагаем достаточно определенными данными об его позициях по проблеме Таджикистана. 62% опрошенных в начале августа жителей российских городов вполне или отчасти согласились с мнением «российские войска должны уйти из Таджикистана» (решительно не согласились только 12%) (СНОСКА: См.: ВЦИОМ: Экспресс-выпуск. 1993. ? 38.). Значит ли это, что большинство россиян разделяло (в отличие от политической элиты) «либеральную» внешнеполитическую концепцию? Такому выводу противоречат другие данные. Так, 67% того же контингента опрошенных одобрили резолюцию Верховного Совета, провозгласившую Севастополь русским городом, хотя в отличие от проблемы военного присутствия в Таджикистане она резко критиковалась в политических кругах и прессе, оценивалась многими как провоцирующая обострение конфликта, а в перспективе и военное столкновение с Украиной. Вместе с тем относительное большинство опрошенных россиян разделило «либеральные» позиции по вопросам о «силовом» устранении ядерного оружия с Украины («за» 35, «против» 48%), присоединении Абхазии к России («за» 31, «против» 45%). Лишь 9% опрошенных москвичей потребовали направить войска в Ингушетию в связи с обострением ситуации вокруг осетино-ингушского конфликта (убийство В. Поляничко); 41 – высказались за новые попытки примирения, 40% за вывоз оттуда всех русских (СНОСКА: См.: Там же.).

          Очевидно, что в вопросе о политике России в ближнем зарубежье политические круги и основная масса населения исходили из существенно различных приоритетов. Для политиков ими были, с одной стороны, их общие идеологические позиции, с другой – не слишком ясное понимание «национальных» или «государственных» геополитических интересов, которые требуют усиления влияния на события, происходящие в ближайших к России регионах, предотвращения наступления исламского фундаментализма на российские границы и др. Немалую роль играли и конъюнктурные политические интересы. Например, для президентских и правительственных структур стремление помешать оппозиции использовать против них в преддверии возможных выборов «национальную карту». Для большинства же населения главным, доминирующим над всеми другими «национальным интересом» была защита жизни собственных сыновей – русских офицеров и солдат. И прежде всего там, где уже разгоревшиеся войны явно создавали для них непосредственную угрозу: в Таджикистане, Абхазии, на Северном Кавказе. Что же касается Крыма и Севастополя, то там основная масса россиян такой угрозы не ощущала. В июне 1993 г. лишь 20% опрошенных верили в возможность войны России с Украиной из-за Крыма (не верили или считали войну маловероятной 65%). Психологически возможность войны отвергалась в частности потому, что украинцы в Россини не рассматриваются большинством как «другая нация». 63% опрошенных россиян считали их в 1992 г. представителями того же, что и русские, народа (СНОСКА: В поле зрения. 1993. ? 25. С. 4-5.).

          Во всей этой социально-психологической ситуации просматриваются различия познавательных механизмов массового и профессионального политического сознания. Массовое сознание воспринимает проблему с точки зрения жизненных непосредственных интересов и наиболее доступного ему конкретного опыта, основанных на нем образных представлений. В рамках этих представлений Украина – почти то же, что Россия, а Севастополь, конечно же, русский город, война с украинцами – такая же невообразимая нелепость, как отказ от «своего» города. Таджикистан – далекая среднеазиатская республика, которую для большинства представляют инородцы в халатах и тюбетейках, торгующие фруктами на базарах (СНОСКА: На вопрос, какие республики хотели бы видеть респонденты в составе нового союзного государства 26% назвали Украину и только 3% – Таджикистан. См.: Там же. ? 30. С. 5.). Непонятно, зачем нужно защищать их то ли от них самих, то ли от похожих на них афганцев. Зато участие в событиях Афганистана вызывает весьма живую образную ассоциацию с «афганом» – войной, где непонятно почему и за что мучились и гибли русские парни. Несомненно, такое восприятие ограничено, в нем слабо отражены возможные перспективы и последствия текущих событий: гипотетическое наступление на Россию фундаментализма и исламских государств, опасное обострение отношений с Украиной. Зато сегодняшнее реальное значение фактов оценивается ясно и верно: русская армия втягивается в новые войны в Средней Азии и на Кавказе, Россия теряет главный военный порт на Черном море.

          Профессиональное политическое сознание придает гораздо большее значение прогностическому аспекту ситуации. В этом смысле оно смотрит дальше и шире. Однако интересы политических течений, их борьба, влияние на политиков профессиональных концептуальных стереотипов и понятий, сформировавшихся в других исторических условиях (например, необходимость иметь «зоны влияния и интересов» за пределами собственных границ) – все это в той или иной мере мешает рациональному осмыслению проблемы с позиций широких и перспективных общественных интересов. Не могут не влиять на политиков и те мотивы, которые приоритетны для большинства населения. Поэтому более высокая «квалификация» профессионального политического познания отнюдь не гарантирует его ни от шараханий и колебаний, ни от искажающих действительность оценок, ни от решений, наносящих непоправимый ущерб их странам и народам. История свидетельствует о том, что хотя такие решения особенно типичны для деспотических и тоталитарных режимов, от них отнюдь не застрахованы и режимы демократические.

          Что касается массового сознания, то ему легче всего ориентироваться в тех аспектах и связях общественно-политических явлений, которые входят в сферу непосредственно воспринимаемого опыта. За пределами этой сферы для него начинается царство неизвестного и непонятного, где его здравый смысл оказывается часто беспомощным и где оно нередко становится добычей разного рода мифов, своих собственных или внедренных в него пропагандой стереотипов. Правда, надо иметь в виду, что грани между массовым и разного рода «элитарными» сознаниями относительны и исторически подвижны. В наше время наиболее культурные массовые слои выделяют из своей среды множество людей, способных судить об общественно-политических проблемах не менее квалифицированно, чем профессионалы.

          В целом доступные нам данные не подтверждают весьма распространенного в научной литературе и публицистике мнения, будто массовое сознание целиком манипулируется политической и идеологической пропагандой. В действительности отношения между различными уровнями и механизмами познания общественной действительности значительно сложнее.

          В июле 1993 г. на вопрос «кто больше других виноват в том, что нам приходится сталкиваться с такими трудными проблемами?» (всероссийский опрос ВЦИОМ) лишь 13% опрошенных россиян дали «объективистский» ответ, выражающий понимание сложности причин кризиса, невозможности какого-то однозначного и тем более персонифицированного их объяснения – «мы все». Большинство же выбрало ответы, обозначающие какого-то одного главного виновника: или высшего руководителя страны М. Горбачева 40 – 42%, Б. Ельцина – 32% или – значительно меньше – политические институты и течения (Верховный Совет, правительство, коммунисты, демократы – от 1/10 до 1/4 опрошенных). На другой, более ориентированный на сегодняшнюю ситуацию, чем на прошлое, вопрос «кто представляет сейчас наибольшую угрозу для России?» ни один из предложенных вариантов ответов (различные иностранные государства, внутренние угрозы) не собрал большинства: ответ «бывшие коммунисты» дали 27%, «США» 26, «евреи» – 18% опрошенных (СНОСКА: ВЦИОМ: Экспресс-выпуск. 1993. ? 31, 37.). Хотя мнения, поддержанные россиянами, так или иначе соответствуют представлениям, распространявшимся прессой и лидерами различных политических течений, их невозможно свести к простому отпечатку противостоящих идейно-политических платформ. Во-первых, центральные тезисы этих платформ о «вине» коммунистов, Верховного Совета или, напротив, правительства, демократов-реформаторов, «Запада» поддержало меньшинство респондентов. Во-вторых, М.С. Горбачев занял среди «виноватых» гораздо более значительное место, чем то, которое уделяла ему политическая пропаганда и информация. Следует, правда, учитывать, что в свое время негативный имидж президента Союза интенсивно распространялся прессой и политиками едва ли не всех направлений (при всей противоположности мотивов его критики), однако в конкретной ситуации политической борьбы лета 1993 г. они практически предали его забвению. Так или иначе, возникает вопрос, почему одни идейно-политические стереотипы (антикоммунистические и антиреформаторские) нашли меньший, а другие, персонифицированные (антигорбачевские, антиельцинские), больший отклик в массовом сознании? Причем по сравнению с периодом 1990-1991 гг. заметно значительное ослабление преобладавших тогда в России антикоммунистических (антиноменклатурных) и проельцинских настроений.

          Среди причин можно назвать склонность массового сознания к образно-эмпирическому типу познавательной активности, непосредственно воспринимаемые образы являются «строительным материалом» конструируемой им картины общественной действительности. Политический лидер, находящийся в наши дни благодаря телевидению в сфере сенсорного восприятия своих сограждан, обладает качествами «образности» и «эмпиричности» гораздо больше, чем политические институты и течения; в этом одна из предпосылок персонификации массовых политических представлений. Личность высшего руководителя как бы отождествляется не только со всей системой власти, но и с вектором наиболее заметных экономических, социальных и политических процессов, его действия или бездействие считаются их решающей причиной, а та объективная обстановка, в которой он действует, роль противостоящих ему сил и факторов не замечаются или отодвигаются на задний план. Значение обещаний, даваемых лидером в начале своего правления, ожиданий, связанных с его именем, психологически гипертрофируется, и тем сильнее бьет по его имиджу разочарование, вызванное несбывшимися надеждами. Такова судьба образа М. Горбачева и в значительной мере Б. Ельцина.

          Партноменклатура в период власти КПСС поддавалась образноэмпирическому восприятию не в меньшей мере, чем высшие руководители: любой советский человек сталкивался в своей жизни с представителями всемогущей партийной власти. Однако после августа 1991 г. ее образ в массовом сознании начал блекнуть: хотя многие ее бывшие представители продолжали под новыми титулами выполнять властные функции, они уже не ассоциировались с понятиями «коммунисты», «партаппарат». Негативный образ Горбачева оказался прочнее: ведь после его ухода страну потрясали те же кризисные процессы, которые развернулись в период перестройки. И в том, и в другом случаях проявилась существенная особенность образно-эмпирических знаний: в отличие от идеологических и абстрактно-теоретических стереотипов, «общих идей» они опираются на впечатления, полученные «здесь и сейчас» (т.е. сегодня или в очень близком прошлом), если они не подкрепляются аналогичными новыми впечатлениями или не формируют устойчивые стереотипы, они быстро заменяются новыми образными представлениями.

          Все сказанное отнюдь не противоречит отмеченному выше тяготению данного типа познания к здравому смыслу и реализму. Ведь, например, в цитированных только что суждениях об ответственности Горбачева или Ельцина за происходящее в стране немалая доля истины. Но, очевидно, что в них не вся правда и не только правда. Не будучи способно подняться на уровень системной, обобщенной картины действительности, образно-эмпирическое познание можно существенно искажать ее.

          Именно в этом пункте оно встречается с идеологиями. Выше говорилось, что массовое сознание в целом разностороннее, изменчивее и гибче идеологического. Это не исключает, что те или иные его стороны и проявления могут получать подкрепление в соответствующих им идеологиях, а идеологии, со своей стороны, цепляться за созвучные им массовые представления и подпитываться ими. И хотя любая идеология так или иначе упрощает действительность, она может быть более или менее рациональной и реалистической или мифологической, гуманной или враждебной гуманизму, представляющей более широкие и перспективные или более частные и узкокорпоративные социальные интересы. Массовое же сознание порождает собственные мифы, коренящиеся в узости познавательно-интеллектуальных возможностей его субъектов, в их интересах, влиянии на них традиционных стереотипов. Мифы идеологические легко сливаются с соответствующими им массовыми мифами.

          По данным уже приводившегося опроса, 18% населения России верит, что «евреи представляют угрозу для страны». Хорошо известно, что этнонациональные стереотипы – одни из самых прочных. В частности, очевидно, потому, что, уходя корнями в глубинные пласты истории национальных отношений, они подкрепляются эмпирически образами представителей ненавидимого этноса. В России в самые различные исторические периоды (и при царском, и при коммунистическом режимах) антисемитизм подогревался властями и официальной идеологией, а в годы гласности развернулась открытая его пропаганда – в националистической прессе, в улично-митинговой стихии, в наукообразных трудах «академических» антисемитов. Все это так или иначе повлияло на настроения известной части русского населения, но антисемитская идеология не могла бы иметь отзвука в массовом сознании, если бы она не опиралась на соответствующую традицию. Во всяком случае политическое влияние национал-патриотических движений и партий, использующих антисемитские лозунги, значительно уже, чем антисемитизма как такового.

          Казуальная аттрибуцияВ представлениях о вине конкретных лиц, этнических или социальных групп за негативные общественные явления можно проследить психический процесс, получивший в социальной психологии наименование каузальной аттрибуции (букв, в переводе на русский «приписывание причины»). Суть его состоит в том, что в типичных для обыденной жизни условиях дефицита информации о социальных объектах – другом человеке, группе, событии или явлении – люди приписывают непосредственно воспринимаемым ими фактам причины, скрытые от непосредственного наблюдения. Основатель концепции каузальной аттрибуции Ф. Хайдер считал этот процесс особенностью «наивной», т.е. обыденной психологии. Тем самым как бы подразумевалось, что приписывание обусловлено ограниченностью познавательных возможностей массового субъекта и является одним из его отличий от специалиста-ученого. В действительности какой-то отбор причин социальных явлений, т.е. то же приписывание сплошь и рядом осуществляется и научной мыслью; верно, однако, то, что на массовом уровне потребность в ориентации реализуется стихийно, и обычно не сопряжена с поиском максимального доказательного и логичного объяснения, к которому стремится наука.

          Хайдер и другие многочисленные исследователи аттрибуции изучали главным образом сферу межличностных отношений, их интересовало, как осуществляется приписывание мотивов, намерений, различных свойств в процессе восприятия человека человеком. Лишь в последние годы в социальной психологии усилился интерес к аттрибуции в сфере общественных отношений. Тем не менее результаты, достигнутые в русле данного направления исследований, важны и интересны для понимания многих явлений социально-политической психологии.

          Ситуация дефицита информации, которая считается главной предпосылкой аттрибуции, типична для познания общественно-политических явлений едва ли не на порядок больше, чем для большинства других сфер человеческой жизни. Причем этот дефицит в современных условиях причудливо сочетается, во всяком случае в обществах, где существует гласность и свобода слова, с изобилием и даже переизбытком информации. Масс медиа обрушивают на «человека с улицы» множество противоречащих друг другу и не поддающихся проверке сведений и объяснений происходящих процессов и событий; в сущности он получает разнородные аттрибуции в готовом виде, и выбор между ними оказывается трудно разрешимой проблемой. Особенно в том, что касается понимания причинно-следственных связей явлений, которое, как мы видели, есть важнейшая функция познавательно-ориентировочной деятельности. Не только массовое, но и научное познание не располагает надежной методологией, пригодной для понимания всей сложнейшей системы этих связей, критериями отбора соответствующей информации. Получается, что обилие информации способно запутать человека, усилить дефицит информации, воспринимаемой как достоверная и обладающая объяснительной силой. «Ничему нельзя верить» – такова довольно типичная реакция массового сознания на этот «дефицит от изобилия». Этот дефицит выражается не только и чаще всего не столько в недостатке фактических сведений, сколько в типичном именно для общественно-политического познания каузальном дефиците (т.е. недостатке информации о причинно-следственных связях явлений).

          В условиях каузального «дефицита от изобилия» субъект познания пытается руководствоваться собственным здравым смыслом. В исследованиях каузальной аттрибуции в принципе выявлены возможные варианты даваемых на этой основе объяснений. Во-первых, причины явлений могут приписываться или конкретным людям, или особенностям объективной ситуации. Как показывают экспериментальные исследования, первый путь выбирается в общем чаще: в человеческой психике существует тенденция воспринимать все происходящее в мире людей (в отличие от природного мира) в неразрывном единстве события, акта и действующего лица. С этой точки зрения для персонализации общественно-политических явлений, о которой говорилось выше, существуют глубокая общепсихическая основа. В то же время выявлены некоторые факторы, способствующие приписыванию причин объективной ситуации: оно присуще в частности действующим лицам событий, особенно, когда объясняются причины неудач, невыполнения целей предпринятых ими действий. Хорошо известна склонность политиков, не сумевших реализовать намеченные цели, ссылаться на возникшие перед ними объективные трудности.

          Во-вторых, существуют различия в способах приписывания, зависящие от качества и объема доступной информации (или, иными словами, от особенностей информационного дефицита). В известных работах социопсихолога Г. Келли устанавливается различие между приписыванием, происходящим при наличии относительно достаточной и неполной информации. В первом случае субъект имеет возможность выявить и верифицировать корреляцию между определенным систематически наблюдаемым явлением и его предполагаемой причиной, операция приписывания приобретает логический характер и в сущности сближается с научным анализом («ковариантная аттрибуция»). Сам Келли признавал такую ситуацию скорее идеальной, чем реальной. При недостаточной информации наблюдается «конфигуративная аттрибуция: субъект познания выбирает, чтобы достичь ясного объяснения явления, какую-то однозначную его причину, отбрасывая все, что противоречит этому выбору и в то же время приумножая объяснительную силу выбранного им фактора (принципы «вычитания» и «умножения»). На сам же выбор сильное влияние оказывают социальные представления, стереотипы, верования, усвоенные субъектом до операции приписывания.

          Наблюдения Келли и других исследователей каузальной аттрибуции явно или неявно подводят к уже затронутому выше вопросу о мере и предпосылках истинности, адекватности познания социального мира.

          Само понятие «приписывание» настраивает на пессимистическую оценку его возможностей и этот пессимизм действительно разделяют многие ученые, занимающиеся данной проблемой. Думается, что ему можно было бы противопоставить очевидный факт неоднородной познавательной ценности различных видов и способов «приписывания». Очевидно, что приписывать, скажем вину за российский кризис, «жидомасонскому заговору» или М.С. Горбачеву – в чисто познавательном плане далеко не одно и то же: во втором объяснении в отличие от первого содержатся какие-то, хотя односторонне раздутые, элементы истины. И если «ковариантная атрибуция» мало доступна массовому субъекту познания, это не означает, что он не может в той или иной степени приближаться к ней. Например, в России немало людей считают, что рост зарплаты и социальных выплат, субсидии предприятиям являются фактором роста инфляции. Такое «приписывание» представляется более близким к реальным причинно-следственным связям, чем не менее популярное объяснение инфляции желанием правительства и стоящих за ним сил ограбить население.

          По-видимому, как ситуационная, так и персонифицированная атрибуция в качестве способа объяснения общественно-политических явлений не могут быть в принципе ни абсолютно истинными, ни абсолютно ложными. Все, что происходит в обществе, есть результат действий личностей и социальных групп, но и личности и группы действуют в условиях ограничений, накладываемых объективной ситуацией, детерминируемых ею возможных вариантов действия. Поэтому в действительности каждое конкретное явление и событие есть производное сложной системы объективных и субъективных факторов. Познание же этой системы крайне трудно не только для массового, но даже и для предельно объективного (если таковое вообще существует) научного сознания. Более того, оно, возможно, противоречит целям и функциям познавательного процесса, которые отнюдь не сводятся к «чистому» знанию, но предполагают ориентацию в общественной действительности с тем, чтобы так или иначе воздействовать на нее. Воздействовать же на всю систему объективных и субъективных факторов в общественно-политической жизни практически невозможно: людям приходится выбирать какие-то наиболее эффективные с точки зрения преследуемых целей направления действий, линию поведения. А необходимость такого выбора и отражается в психологии познания в виде выбора тех причин, которые подлежат воздействию. На все эти противоречия и проблемы познавательного процесса указывает теория каузальной атрибуции.

          Трудности «системного» познания общественной жизни велики, но все же в той или иной степени они преодолеваются наукой. Преодолевает их по-своему и массовое сознание. Как уже отмечалось выше, его здравый смысл, присущая ему рационалистическая тенденция выражаются в его гибкости и изменчивости, способности не только совмещать взаимоисключающие позиции, но и переходить с одной позиции на другую под влиянием нового опыта и особенностей ситуации. Если, например, большинство россиян до середины 80-х годов объясняло негативные явления в обществе личными качествами и действиями руководителей страны, то под влиянием опыта перестройки и новой информации оно все больше стало склоняться к необходимости реформирования либо смены системы экономических, общественных и политических отношений. И даже персонифицированные объяснения углубляющегося кризиса в той или иной мере связывались с неумением или нежеланием критикуемых руководителей проводить политику реформ, соответствующую нуждам страны. Налицо таким образом усиление тенденции к более комплексному, многостороннему пониманию общественной действительности.

          Разумеется, подобные тенденции затронули далеко не всю массу населения. Вообще такие широкие понятия, как «народ», «масса», «класс», в силу своей крайней обобщенности не особенно пригодны для психологического анализа. Ибо в них фактически стираются индивидуальные и социально-групповые различия, без учета которых такой анализ невозможен. В исследованиях каузальной атрибуции выявлено влияние на данный процесс характеристик осуществляющего ее субъекта, в особенности его групповой принадлежности и идентификации с той или иной социальной группой, культурной среды и присущих ей стереотипов восприятия. В сущности исходное для всей концепции каузальной атрибуции понятие информационного дефицита носит объективно-субъективный характер: оно имеет в виду не только реальный объем информации, но и уровень способности субъекта эту информацию воспринимать. А этот уровень зависит от социально-экономического положения людей, их культуры и интеллекта, сферы интересов. Как показывают социологические опросы, склонность к более глубокому и комплексному объяснению явлений социально-политической жизни возрастает, а к поверхностному, персонифицированному или к иррационально-мифологическому – уменьшается с ростом образованности. Конечно, подобные статистические корреляции не означают, что высокий уровень образования гарантирует, а низкий – исключает более обоснованные и реалистические способы каузальной атрибуции.

          3. Познавательные интересы и типы социально-политических представленийЗнакомство с концепциями социальных представлений и каузальной атрибуции показывает насколько многообразны как типы познания людьми социально-политической действительности, так и факторы, их обусловливающие. Ни одна отрасль научного знания не может, однако, ограничиться констатацией многообразия изучаемых явлений и их описанием: задача любой научной дисциплины – упорядочение, систематизация явлений и их причинно-следственных связей (наверно, поэтому она и называется дисциплиной). Нуждается в такой систематизации и рассматриваемая нами сфера: познание общественно-политической действительности. Ее можно осуществить, опираясь как на охарактеризованные выше данные о социально-психологических явлениях и механизмах, так и на более широкий круг социологических, политических и исторических знаний. При этом обязательно надо учитывать, что при нынешнем уровне изученности социально-политической психологии подобная систематизация неизбежно будет неполной, в чем-то односторонней и опорной, словом, лишь одним из шагов к решению намеченной задачи.

          Интерес к социально-политической жизниНачнем с попытки систематизации психологических факторов, воздействующих на процесс познания общественно-политической жизни. Здесь недостаточно сделанного выше указания на его общую основу: потребность в ориентации людей в окружающем их социальном мире. Недостаточно прежде всего потому, что эта потребность проявляется в неодинаковой мере и форме у разных людей и в разных социальных, исторических и культурных условиях. Во многих странах, в том числе в последние годы и в России систематически проводятся опросы, цель которых – выявить уровень интереса граждан к политике, и ответы обычно варьируются в весьма широкой шкале: от очень сильного интереса у одних респондентов до полного его отсутствия у других. Текущая политическая жизнь, разумеется, далеко не исчерпывает всей сферы социально-политической действительности, однако, различия в уровне интереса к политике, несомненно, так или иначе отражают «силу» потребностей, стимулирующих познание этой действительности. Можно с большой долей вероятности предположить, что от уровня собственной активности человека в познании общества (отражающимся в его интересе к политике) как-то зависит качество его социально-политических представлений.

          Как показывают социологические данные, интенсивность интереса к политике зависит в большей мере от личностных характеристик людей: особенностей биографии, интеллектуальных способностей и потребностей, словом, от сложной совокупности индивидуальных свойств, исследование которых выходит за рамки собственно социальнополитической психологии (о них несколько подробнее будет идти речь ниже). Вместе с тем, как мы это видели на примере фактора образованности, на интерес к макросоциальной и политической сфере влияют и определенные социальные переменные, причем это влияние проявляется как статистическая закономерность (среди более образованных больше интересующихся политикой).

          Среди такого рода объективных факторов можно выделить также и социально-экономическое положение людей, а точнее – динамику этого положения. Если индивид или группа воспринимают свои экономический и материальный статус как относительно удовлетворительный, «нормальный» и стабильный, происходящее в «большом обществе» и политике может представляться им чем-то малозначащим для их собственной жизни. Нередко для подобного психологического разрыва между индивидуальной и общественной жизнью достаточно одной лишь стабильности: стабильная материальная бедность, как и стабильное благосостояние, воспринимается просто как имманентная константа данного индивидуального или группового бытия (наподобие, скажем, физического облика человека). «Привычка свыше нам дана, заменой счастия она». Подобное «как бы счастье» способно замыкать интересы человека в рамках частной жизни, отгораживать от всего, что находится за этими рамками. Напротив, угроза индивидуальному или социальному статус-кво, исходящая извне: от политики властей или действий каких-то социальных сил, от сдвигов в международной ситуации или от макроэкономических процессов – может резко усиливать интерес к соответствующим сферам общественно-политической действительности.

          Естественно, наконец, что на интерес к этой действительности влияет практическая вовлеченность человека в общественную и политическую деятельность. Профессиональные политики, активисты, члены и участники политических и общественных организаций и движений, ответственные сотрудники госаппарата значительно отличаются в этом отношении от остальной массы граждан.

          Все названные факторы влияют не только на интенсивность интереса к общественно-политической жизни, но и на его конкретную направленность, способы его реализации. От того, почему человек интересуется политикой, зависит что именно его интересует и как осуществляется процесс познания. Интеллектуальные и культурные факторы влияют прежде всего на широту, масштаб социально-политических интересов: чем сильнее действуют эти факторы, тем более «бескорыстен», свободен от узкопрагматических эгоистических мотивов познавательный процесс. Его объектом могут быть в этом случае, например, общие проблемы общественного устройства, альтернативные политические ценности или события, происходящие в какой-нибудь далекой стране. Широта интересов сама по себе не предопределяет их глубины или основательности: их «бескорыстный» характер может выражаться в беспокойстве о судьбах страны или человечества, но также и в простом любопытстве, в интересе к политике, похожем на интерес к футбольному матчу. Современные масс медиа во многом способствовали превращению общественно-политической жизни в зрелище, которое, как известно, всегда было нужно людям наряду с хлебом насущным. В то же время именно способность и потребность в познании «большого мира» стимулирует дедуктивный тип общественно-политического мышления: восприятие и оценку конкретных событий, выводимые из более общих представлений.

          Социально-экономические факторы познавательного интереса, т.е. индивидуальная или групповая объективная ситуация, связаны, напротив, с индуктивным мышлением и познанием: субъект формирует свои общие представления и оценки исходя из обстоятельств собственной жизни. В действительности любой из нас познает макросоциальные явления, так или иначе сочетая индукцию и дедукцию, и даже те, кто субъективно не испытывает никакого интереса к этой сфере, обладает какой-то суммой общих представлений о ней, комбинирующих личный опыт и общие социальные знания.

          Влияние типа общественно-политических познавательных интересов на качество и результаты познавательного процесса убедительно отражает типология, предложенная российским политологом К.Г. Холодковским (СНОСКА: См.: Холодковский К.Г. Некоторые вопросы развития массового политического сознания // Мировая политика и междунар. отношения. 1979. ? 6. С. 126.). Наряду с не интересующимися политикой этот автор выделяет активно и пассивно интересующихся ею. Активность в данном случае означает не обязательно непосредственное участие в политической деятельности, но личную психологическую вовлеченность в нее: глубокое переживание острых социально-политических проблем, стремление занять определенную позицию. Видимо, для людей этого типа характерно или доминирование дедуктивного мышления над индуктивным, или интенсивное использование обеих процедур.

          Люди, интересующиеся политикой пассивно, не имеют устойчивых сильно выраженных политических убеждений. Свое отношение к политике они способны выражать главным образом в мнениях по текущим политическим вопросам, оценках действий правительства, политических лидеров и т.п. На их мнения особенно сильное влияние оказывает массовая информация, которую они мало способны оценивать и отсеивать сквозь призму своих собственных позиций и ценностей. Формируемые таким образом мнения неустойчивы, изменчивы, зависят от сиюминутной конъюнктуры, от последней «самой свежей» новости. «Пассивно интересующиеся» осуществляют индуктивное мышление в той мере, в какой события затрагивают их собственную ситуацию, но мало способны соединять представления, основанные на собственном опыте, с теми, которые они заимствуют из источников информации: их политическое сознание носит «клочковатый», мозаичный характер. То же можно сказать о тех, кто вообще не интересуется политикой, с той разницей, что в их системе представлений особенно велик удельный вес устойчивых, поддающихся лишь медленным изменениям стереотипов.

          Независимо от индивидуальных и групповых различий громадное влияние на интенсивность, «силу» интереса к общественной действительности оказывает общая социально-политическая ситуация в стране. По данным ВЦИОМ, в 1989 г.– 13, а в 1992 г. всего 3% опрошенных россиян заявили, что они принимают участие в общественнополитической жизни. За тот же период доля опрошенных, не интересующихся политикой, возросла в два раза – с 12 до 25%, тех, для кого «самое главное – судьба моего родного народа», уменьшилась с 32 до 26% (СНОСКА: См.: Экономические и социальные перемены: Мониторинг общественного мнения. 1993. ?3. С 5.). Нетрудно догадаться о причинах такой динамики. 1989 – год первых в СССР свободных выборов, апогей надежд на демократическое обновление страны, порожденных перестройкой, политической мобилизации масс. 1992 – год краха этих надежд, политическая жизнь все больше сводится к борьбе в высших эшелонах власти и никак не контролируется обществом, политический плюрализм и парламентаризм не ведут к реальной демократии, сохраняется отчуждение государства и политики от общества.

          Психологическую основу падения активного интереса россиян к политике помогают понять другие данные тех же анкет ВЦИОМ. В начале 1989г. 33, а в начале 1993г. 19% опрошенных согласились с суждением, что у них «по-прежнему нет возможности участвовать в политической жизни». Получается, что возможность участвовать тем или иным образом в политике расширяется, а реальное участие, желание участвовать, интерес к политической жизни еще в большей пропорции уменьшаются. Объяснение здесь может быть только одно: интерес к политике, участие в ней теряют смысл, ибо не дают практического эффекта, не увеличивают реального влияния людей на политический процесс.

          Оценка возможностейОсознание возможностей такого влияния представляет собой достаточно сложный психологический процесс, который получил в отечественной политической психологии и социологии название «оценка возможностей» (СНОСКА: См.: Дилигенский Г.Г. Массовое политическое сознание в условиях современного капитализма // Вопр. философии. 1971. ? 9. С. 56-57; Холодковский К.Г. Указ. соч.). Психическая основа оценки возможностей – самооценка личности, которую в общей психологии называют уровень «Я». В ней выражается ощущение силы субъекта в его отношениях с внешним миром; уровень «Я» тем выше, чем труднее те задачи, которые человек перед собой ставит в этих отношениях, чем выше его готовность преодолевать эти трудности.

          Можно сказать, что интерес людей к познанию социально-политической действительности и особенно его активность, интенсивность зависят от оценки ими собственных возможностей влиять на нее. Разумеется, даже и не имея таких возможностей, люди могут интересоваться социально-политическими процессами в той мере, в какой они ощущают их влияние на собственные судьбы. Но в подобной ситуации речь идет о пассивном интересе, не предполагающем глубокого проникновения в причины и связи явлений. Он подобен интересу к погоде: она интересует всех, но мало у кого возникает желание понять природу климатических процессов. В условиях абсолютистской монархии или тоталитарного режима их рядовой подданный, разумеется, интересуется решениями властей, влияющими на его положение, но сами эти решения, как и всю систему власти он чаще всего воспринимает как фатально предопределенные, никак не зависящие от него самого, а потому и не заслуживающие особого размышления, познавательно-интеллектуальной активности. В подобной ситуации оценка возможностей измеряется нулевой или отрицательной величиной.

          Как и уровень «Я» в общей психологии, оценка возможностей в психологии социально-политической может носить как осознанный, так и бессознательный характер. Примером ее осознания в понятиях обыденного здравого смысла могут служить фольклорные сентенции типа «плетью обуха не перешибешь». Но она может выражаться просто в невербализованном самоощущении слабости или силы социального субъекта в системе социально-политических отношений. Причем такое ощущение не обязательно вырабатывается самостоятельно каждым человеком: чаще всего оно является компонентом группового сознания или групповой культуры, приобретает черты группового или даже национального стереотипа, передается по наследству от поколения к поколению. Групповой характер возможностей (в отличие от индивидуально-личностного уровня я) проявляется в том, что в социально слабых, бесправных и обездоленных слоях общества она обычно ниже, чем у тех, кто имеет доступ к собственности и власти или способны к коллективной борьбе за свои интересы.

          В одном из современных американских исследований выяснялись корреляции между макрогрупповой идентификацией людей, оценкой ими общественно-политического влияния своей группы и ощущением собственной компетентности в политических вопросах (опрашиваемым предлагалось подтвердить или отвергнуть тезис «политика такая сложная вещь, что люди вроде меня не могут понять, что происходит»). Выяснилось, что признание собственной некомпетентности, означающее фактически ощущение человеком своей полной беспомощности в «большом обществе», социальный фатализм и пассивность характерны для тех, кто идентифицирует себя со «слабыми» группами (бедняки, черные, пенсионеры и т.д.) (СНОСКА: Koch J.W. Assessments of group influence, subjective political competence and interest group membership // Political Behaviour». 1993. Vol. 15. N4. P. 309-325.).

          Оценка возможностей влияет не только на интенсивность, но и на направленность социально-политических интересов. В советском обществе в период сталинизма и застоя был весьма велик интерес к международной проблематике: большой популярностью пользовались лекции о международном положении, телекомментаторы и журналистымеждународники; институты, изучавшие зарубежные страны, привлекали наиболее способную научную молодежь. Познавательная потребность устремлялась в те сферы, где можно было удовлетворить хотя бы простое любопытство и где что-то происходило, и отталкивалась от советской действительности, полностью не доступной ни для объективного анализа, ни для воздействия граждан.

          Положение резко изменилось в годы перестройки: в центре интересов общества и его интеллектуальной элиты оказались проблемы собственной страны. Этот сдвиг объяснялся не только расширением потока внутриполитической информации и ослаблением цензуры: люди почувствовали, что судьбы общества уже не заданы неумолимыми законами системы, но зависят от борьбы различных общественных сил и возможно, от них самих.

          Когнитивная типология представлений. Мифологический тип; популизмПродуктом познавательного процесса являются социально-политические представления. Их группировку и типологизацию можно осуществить исходя из их содержания, заключенных в них идей, концепций, политических ориентации. В данной главе перед нами стоит иная задача: типологизация, построенная на познавательных, когнитивных характеристиках представлений, выявляющая их качества именно с точки зрения их познавательных функций. Здесь естественно возникает соблазн положить в основу типологии критерий истинности представлений, уровень их соответствия реальности. Однако этому соблазну лучше не поддаваться: ведь наши представления об истине в том, что касается дел человеческих – всегда субъективны. Поэтому лучше попытаться найти какие-то более объективные критерии; ими могут послужить описанные выше стимулы, способы (механизмы) и формы образования представлений, которые и определяют в конечном счете их познавательную силу и слабость. Каждый выделяемый таким образом тип представлений будет характеризовать то или иное сочетание этих стимулов, механизмов и форм, и каждый такой тип может быть выявлен на уровне как массового, так и идеологического сознания. Ибо, хотя эти виды сознания далеко не аналогичны, между ними существуют интенсивные взаимосвязи, которые порождают относительное, частичное соответствие абстрактно-идеологических и массовых представлений. Вместе с тем для каждого типа могут быть намечены обусловливающие его социально-психологические характеристики субъекта познания.

          Посмотрим, как формируется один из таких типов. Если человек активно интересуется социально-политической сферой, он, наверняка, не ограничится позитивной или негативной оценкой интересующих его явлений, но попытается уяснить их причины. Иными словами, он будет осуществлять каузальную атрибуцию, которая, собственно, и составит основу его представлений об этих явлениях. Допустим, что субъект познания находится в ситуации крайнего информационного дефицита, обусловленного объективными (узость и тенденциозность источников информации, низкий уровень культуры и образования) или субъективными (слабость интеллекта) факторами. В этом случае велика возможность, что он будет мыслить по принципу конфигуративной (по терминологии Келли) атрибуции, приписывая причины негативных явлений исключительно действиям определенных политических лидеров (персонифицированная атрибуция), злонамеренных «плохих» социальных либо этнических групп. Причем выбор этих злых сил может производиться как на основе стереотипов, распространенных в данной социальной среде или усвоенных из источников информации, так и исходя из каких-то собственных впечатлений, изолированных элементов собственного опыта. Так возникает мифологический тип социальнополитических представлений, для которого особенно характерен поиск «козлов отпущения», склонность к концепции заговора в объяснении социально-политических явлений. Первопричиной всего позитивного, что происходит или может происходить в обществе, также оказывается наделенный мифическими чертами персонаж: богоданный монарх, харизматический вождь или герой.

          Мифологический тип социально-политических представлений соотносится с идеологиями, ключевым моментом которых является понятие врага, подлежащего устранению. Эта черта характерна как для ультраконсервативных, так и для революционных идеологий – крайности в данном случае сходятся. Функция «жесткого» консерватизма – укрепление существующих порядков – недопущение сколько-нибудь существенного их обновления; «образ врага» необходим для того, чтобы свести к действиям «подрывных сил» объективные процессы, размывающие основы этих порядков. Эта потребность остается неизменной, идет ли речь о феодально-абсолютистском, право-буржуазном или тоталитарно-коммунистическом консерватизме.

          Революционной идеологии образ врага нужен потому, что без него невозможна мобилизация масс, необходимая для свержения существующей власти. В этом отношении характерна идейно-политическая эволюция марксизма. В марксистском социалистическом учении содержится научная критика капиталистических отношений, которая сама по себе не предопределяет насильственного их ниспровержения. Об этом свидетельствует практика социал-демократии, мирным путем добившейся, опираясь на марксистский анализ, существенных изменений в структуре капиталистических отношений. Для революционного марксизма мишенью не могла быть лишь система капиталистических отношений, ее насильственное свержение требовало ее персонификации, предполагало ненависть к воплощавшим ее людям и группам. Поэтому в своих идеологических построениях марксизм-ленинизм делает упор на классовой борьбе и диктатуре пролетариата – классовая ненависть становится лейтмотивом марксистского видения мира и практической политики коммунистов.

          Образ врага естественно является органическим компонентом всех националистических идеологий. Причем, если национализм угнетаемых, находящихся в неравноправном положении наций имеет основу в реальных этнических отношениях, то национализм угнетающей или свободной от этнического неравноправия нации чаще всего приобретает мифологический характер: ему приходится подпитывать и легитимизировать себя образами врагов, угрожающих национальным интересам.

          Социально-психологическую базу мифологических представлений чаще всего образуют люди и группы, испытывающие не только информационные дефициты разного вида (включая элементарное невежество), но и достаточно острое ощущение социальной или личной обделенности. Социальный или материальный статус, рассматриваемый как незаслуженно, ненормально низкий, может сосредоточить сознание на поиске персонифицированных сил, виновных в этой несправедливости. Мифологические представления формируются преимущественно дедуктивным методом: в их основе лежит обобщенный идеологический миф, к которому приспосабливаются данные реального опыта.

          Мифологический тип сознания характерен и для такого широко распространенного идейно-политического явления, как популизм. Понятие популизма не означает какой-либо системы политических взглядов и ценностей, популистской может быть как демократическая, так и авторитарная, консервативная или националистическая политика. В США 90-х годов XIX в. популистское движение объединяло на межрасовой основе фермеров и рабочих и было направлено против власти крупного капитала (СНОСКА: См.: Новинская М.И. Что такое популизм? (Популистская традиция в США) // Рабочий класс и соврем, мир. 1990. ? 2. С. 138-144.). В современной России популистские тенденции характерны как для политики Ельцина в 1989-1993 гг., так и для его противников – националистов и национал-коммунистов. В условиях тоталитарного режима в Китае популистские методы использовал Мао Цзе-дун в период «культурной революции».

          Популизм представляет собой прежде всего определенный способ политической мобилизации масс, осуществляемый как бы через голову существующих институтов и организаций. Главные его особенности предельное упрощение общественно-политической действительности путем сведения ее к дихотомической модели, борьбе сил добра и зла; политическая программа, основанная на простейших панацеях, якобы позволяющих разом решить наиболее острые экономические и социальные проблемы. Популизм демократический обычно настаивает на «прямой демократии», непосредственном участии народа в управлении, авторитарный, «вождистский» популизм направлен на формирование непосредственной психологической связи между массами и «харизматическим» лидером; некоторые популистские программы объединяют установку на сильную государственную власть с идеей непосредственного народного контроля. Независимо от этих различий, в когнитивно-интеллектуальном отношении популизм ближе всего именно к мифологическому типу социально-политической психологии.

          Стихийно-рациональный типДругой тип социально-политических представлений может быть назван стихийно-рациональным. Он ближе всего к тем способам познания, которые анализируются в изложенной выше концепции «социальных представлений». У носителей этого типа может быть больший или меньший интерес к общественно-политической жизни, но обычно не очень интенсивный, не связанный с жесткой идентификацией с каким-либо определенным идейно-политическим течением. Их интерес направлен на те сферы, которые воспринимаются как наиболее близкие к их непосредственным жизненным заботам. Информация об этих сферах черпается из различных источников, в том числе содержащих неоднородные, даже противоположные объяснения и оценки, причем предпочтение отдается данным собственного опыта, которые являются несущей основой представлений. В их формировании преобладает индуктивный тип мышления, что не означает, однако, какой-либо «глухоты» к абстрактным-идеологическим или научным понятиям и концепциям. Напротив, эти понятия и концепции используются, но не в «чистом» виде, а будучи подвергнуты модификации и интерпретации в свете конкретного опыта и прагматических интересов («объективация», превращение «абстрактного в конкретное»).

          Эмпирические исследования политических взглядов населения, проводимые в США, показывают, что значительная часть американцев полностью отчуждены от основных идеологических систем, соперничающих в политической жизни страны. Так, одна треть опрошенных в 1976 г. отказались отождествить себя с какой-либо позицией на шкале «либерализм-консерватизм», не более 5% могут определить главные партии и кандидатов на выборах в терминах либеральной или консервативной идеологии. Это, однако, не означает полного равнодушия большинства населения к «общим идеям». Скорее усиливается противоположная тенденция: в 1956-1976 гг. с 9 до 24% увеличилась доля тех, кто воспринимает политику в идеологических терминах. Анализируя эти данные, П.М. Снайдермен и Ф.Э. Тэтлок приходят к выводу, что то большинство, которое так или иначе соотносит свои позиции с либерализмом или консерватизмом, не просто механически усваивает их тезисы, но осмысливает их в соответствии со своими собственными предпочтениями, симпатиями и антипатиями к конкретным явлениям общественно-политической жизни. Иными словами, идеологический материал служит обозначением для выражения субъективного отношения к этим явлениям. Идеология – «скорее конфигурация основных симпатий и антипатий, чем набор абстракций». Сами же эти симпатии и антипатии складываются на основе критерия полезности, выгодности для людей, принципов, представленных той или иной идеологией (например, для «либералов» – государственная гарантия занятости или медицинские пособия), ее эффективности в решении проблем, порожденных социэтальной ситуацией (способности справиться с плохим временем или максимально использовать хорошее) (СНОСКА: Sniderman P.L.. Tetlock Ph.E. Interrelationship of Political Ideology and Public Opinion // Political Psychology / Ed. M.G. Hermann. San Francisco; L., 1986. P. 63-67.).

          Представления, присущие стихийно-рациональному типу, чаще всего противоречивы, подчас алогичны. Проблема целостности, взаимосвязанности представлений, присущих массовому сознанию, вызвала оживленную дискуссию в специальной литературе. Широкую известность приобрела концепция П.Э. Конверса, утверждавшего, что в общественном мнении вообще отсутствует «структурная согласованность» (СНОСКА: Converse P.E. The Nature of Belief Systems in Mass Publics Ideology and Discontent / Ed. D.E. Apter. N.Y., 1964.).

          Многочисленные эмпирические исследования этой проблемы показали, что дело обстоит значительно сложнее. Отсутствие у человека единой системы представлений, соответствующей логике какой-либо идеологии или теории, не означает, что его представления вообще не связаны друг с другом: просто эта связь может быть основана на каком-то ином принципе. Из некоторых исследований, например, вытекает, что таким принципом может быть функциональность представлений, соответствие их ситуации: человек в каждом случае может использовать те из них, которые позволяют ему ориентироваться в соответствии со своими интересами именно в данной ситуации. Снайдермэн и Тэтлок полагают, что даже при отсутствии когнитивной согласованности, т.е. логической системы знаний у людей существует аффективная согласованность представлений, т.е. система симпатий и антипатий, представлений о том, что хорошо и что плохо в политической жизни.

          Видимо, именно такая организация представлений характерна для стихийно-рационального их типа. Существует множество социальных объектов, которые поворачиваются к субъекту, так сказать, разными своими сторонами в зависимости от того, в какое именно отношение он с ними вступает, соответственно неоднозначны и его представления о них. Например, опросы и интервью, проводимые среди рабочих развитых стран, показывают, что одни и те же люди могут в зависимости от контекста беседы высказывать и положительное и отрицательное отношение к забастовкам, оценивая их то как необходимое средство защиты интересов, то как ненужное и вредное действие. Точно также капиталисты-предприниматели оцениваются то с позиций классового антагонизма – как эксплуататоры чужого труда, то с точки зрения экономического рационализма – как организаторы производства, обеспечивающие существование рабочих и экономическое процветание страны.

          Противоречивость подобных суждений в сущности выражает достаточно ясную и целостную позицию: люди понимают, что система частной собственности и капиталистической прибыли оптимальна для экономики и роста их благосостояния, но чтобы получить справедливую долю растущего пирога, наемные работники должны быть готовы отстаивать свои интересы в борьбе с хозяевами. Такая система представлений соответствует весьма распространенному на современном Западе типу реальных трудовых отношений, который иногда называют «конфликтным сотрудничеством». Сходную позицию выражают и многие активисты нового рабочего движения в современной России. В их представлении социальная справедливость должна заключаться в свободе частной собственности, предполагающей появление на производстве собственника, хозяина, но также в том, чтобы рабочим «можно было против этого хозяина бороться» (СНОСКА: Гордон Л., Груздева Е.. Комаровский В. Шахтеры-92: Социальное сознание рабочей элиты. М., 1993. С. 36.).

          Существует множество данных, свидетельствующих о том, что стихийно-рациональный тип социально-политических представлений получает все более широкое распространение в современном мире, во всяком случае в развитых странах. Мы еще будем иметь возможность убедиться в том, что та же тенденция весьма характерна и для современной России. Она составляет психологическую основу процесса деидеологизации, который признается многими одним из важнейших культурных сдвигов второй половины XX в.

          Можно вместе с тем предполагать, что, ослабляя влияние идеологий, основанных на жестких стереотипах и непримиримой взаимной конфронтации, стихийно-рациональные представления расширяют почву для идеологических тенденций, ориентированных на смягчение этой конфронтации, сосуществование и компромисс различных приоритетов, терпимость, свободный поиск истины методом проб и ошибок. Такими свойствами обладают те направления современного либерализма, которые нацелены на соединение интересов свободного предпринимательства и социальной защиты (свободы и равенства), экономического роста и оздоровления природной среды, недопущение военных конфликтов, помощь экономически отсталым странам, углубление демократии, равноправное социальное партнерство. Эту идеологическую тенденцию можно было бы назвать социальным либерализмом. Ее массовую базу составляют разнородные слои, обладающие относительно устойчивым или повышающимся экономическим и социальным статусом и свободные поэтому психологически от чрезмерного груза тревожности, неуверенности, ощущения угроз своему «нормальному» бытию.

          Развитие стихийно-рационального социального познания сокращает сферу влияния мифологических стереотипов, этнических и социальногрупповых предрассудков, «комплекса врага» и тому подобных психических образований, питающих агрессивность в общественно-политических отношениях. После молодежных бунтов на расовой почве, прокатившихся в Великобритании в начале 80-х годов, социопсихологи Джаспарс и Ньютон провели серию интервью с белыми и цветными молодыми людьми: характерно, что не только цветные, но и белые были более склонны объяснять конфликты системой расовой дискриминации, чем свойствами или поведением представителей другой расы (СНОСКА: Jaspars J., Newstone M. Cross-cultural interaction, social attribution and intergroup relations // Cultures and contacts: studies in cross-cultural interactions. Oxford, 1982. Vol. 1). Этот и многие другие примеры показывают, что стихийный рационализм способен преодолевать наиболее примитивные виды персонифицированного или группового обвинительного «приписывания причин» и подводить к «системному» объяснению социальных явлений; не в последнюю очередь потому, что в той или иной мере он питается научными социальными знаниями, проникающими в массовое сознание.

          Рефлективный и инертно-фаталистический типыЕще один тип социально-политических представлений можно назвать рефлективным. Он характерен для людей, испытывающих сильный интерес к общественно-политической жизни, отличающихся высокой интеллектуальной активностью, стремящихся сконструировать логически взаимосвязанную и обоснованную картину социально-политической действительности или каких-то ее сфер. По данным американских эмпирических исследований, высокий уровень согласованности знаний типичен, с одной стороны, для политической и идеологической элиты, с другой – примерно для одной трети рядовых граждан, в основном наиболее образованных. Их отличает «монополюсность» представлений, как бы подчиненных какой-то одной «главной» идее. Таким образом, очевидно существует связь между целостностью системы представлений и тенденций к их «идеологизации». Как мы видели, «многополюсный» стихийно-рациональный тип представлений проявляет противоположную тенденцию – «отталкивание» от идеологизации. Отсюда было бы неправомерно делать вывод об идеологическом догматизме как неизбежном следствии более интеллектуального, стремящегося к целостности представлений типа познания. Скорее можно говорить об определенном риске догматизации, с которым сталкиваются люди, испытывающие потребность в такой целостности. Риск обусловлен тем, что более интеллектуальные и образованные люди активно используют в своих размышлениях идеологический материал, из которого они черпают готовые, логически организованные системы представлений. Не случайно мы встречаем так много идеологически зашоренных людей среди представителей интеллигенции, особенно профессиональных идеологов – преподавателей гуманитарных дисциплин, научных работников, публицистов.

          Если рефлективное познание сопряжено с опасностью чрезмерной идеологизации, то оно же способно эту опасность преодолевать. Преодолевают ее творческая сила и самостоятельность индивидуального интеллекта, способные сломать рамки идеологических схем. С другой стороны, многое зависит от качества тех идеологий, на которые преимущественно ориентируется познающий субъект. Идеология идеологии рознь: они различаются не только своим непосредственным содержанием, но и мерой открытости, способностью осваивать новый опыт, учитывать и совмещать различные точки зрения по конкретным проблемам. По эмпирическим данным, американцы и западноевропейцы с умеренно левыми и центристскими взглядами вырабатывают более сложные и гибкие системы социально-политических представлений, чем левые радикалы и правые консерваторы. Причем среди сторонников жестко консервативных идей особенно много людей с низким уровнем образования, использующих наименее «интеллектуальные» источники информации, тех, кто смотрит телевизор, но не читает газет и журналов (СНОСКА: Stoetzel J. Les valeurs du temps present: une enquete eropeenne. P., 1983. P. 47, 68.). Таким образом слабая интеллектуально-познавательная активность ведет к тем же результатам, что рефлективное познание, опирающееся преимущественно на догматизированный идеологический материал.

          Наиболее низкий уровень познавательной активности лежит в основе того типа социально-политических представлений, который может быть назван инертно-фаталистическим. Психологически определяющим для него является восприятие социально-политической действительности как сферы действия сил и процессов, не поддающихся ни пониманию, ни контролю индивида и его социальной группы. При общем низком уровне интереса к общественно-политическим событиям и слабой информированности представители этого типа могут интересоваться теми из них, которые непосредственно затрагивают их личные судьбы. Однако поскольку происходящее на общественно-политической арене кажется им хаосом событий, не подчиненных какому-либо организующему принципу, они не испытывают желания понять причины и связи явлений. Их представления о конкретных процессах и событиях случайны и изменчивы, зависят от тех сведений и интерпретаций, которые в последний момент поступили к ним от доступных источников информации, от «чужих мнений» или стереотипов, распространенных в их социальной среде.

          Предлагаемая типология социально-политических представлений, как и всякая типология, разумеется, условна и относительна: она намечает лишь модели некоторых познавательных процессов и отнюдь не должна рассматриваться как какая-то жесткая классификация людей по признаку их когнитивно-психических характеристик. Важно иметь в виду, что «чистые» представители названных типов встречаются в жизни относительно редко. Большинство людей используют различные способы выработки своих представлений, причем эти способы и типы представлений могут особенно резко различаться в зависимости от конкретного объекта или сферы действительности. Например, один и тот же человек может иметь стихийно-рациональные представления об экономических отношениях и мифологические о сфере этнических и национально-государственных отношений или вовсе ничего не думать и не иметь сколько-нибудь значимых сведений о мало интересующих его сферах. В 80-х годах половина опрошенных американцев не знали, какая партия контролирует конгресс и 40% – считали народ Израиля арабской нацией (СНОСКА: Wolfinger R.E., Shapiro М., Greenstein F.I. Dynamics of American Politics. N.Y., 1980; Mc Guire. The Nature of Attitudes and Attitude Change // Handbook of Social Psychology. Reading, 1985). Подобная степень невежества в конкретных вопросах внутренней и внешней политики – не означает, что эти люди не имеют рациональных представлений или идеологических стереотипов по ближе затрагивающим их проблемам общественно-политической жизни.

          4. От старого знания к новомуКогнитивный диссонансОдним из важнейших качеств социально-политических представлений является уровень их динамизма, способности к изменению и обновлению под влиянием новых знаний и опыта. Механизм реакций человека на новую информацию, противоречащую его сложившимся представлениям (убеждениям, ценностям) интенсивно изучается в социальной психологии. В исследованиях по этой проблеме центральную роль играет концепция когнитивного диссонанса, сформулированная в 50– годах американским социопсихологом Л. Фестингером. Суть ее состоит в том, что при конфликте двух релевантных, т.е. соотносимых по своему объекту, относящихся к одному и тому же вопросу, но несовместимых между собой «когниций» (знаний), человек испытывает чувство психологического дискомфорта. Дискомфорт становится побудительной силой психической активности, направленной на преодоление конфликта. В зависимости от индивидуальных особенностей людей, культурных и иных факторов конфликт преодолевается разными способами. Человек может усвоить новое знание и отбросить старое или же, напротив, он может стремиться укрепить старое представление, всячески преуменьшая значение и достоверность новой информации, психологически «отворачиваясь» от нее. Фестингер приводит пример курильщика, получившего информацию о том, что курение вызывает раковые заболевания. Знание об удовольствии, доставляемом курением, вступает в конфликт со знанием об его губительных последствиях. Под влиянием новой информации одни курильщики предпримут волевые усилия, чтобы преодолеть вредную привычку, другие будут искать аргументы, снижающие ее достоверность (СНОСКА: Частичный русский перевод работы Фестингера см.: Современная зарубежная социальная психология: Тексты. М., 1984. С. 97. Далее: Современная зарубежная социальная психология.).

          Нетрудно найти примеры, подтверждающие действие механизма когнитивного диссонанса в социально-политической психологии. Вернемся к ситуации, которая уже упоминалась выше и особенно близка опыту российских читателей. За относительно краткий период, начавшийся в годы перестройки, множество советских людей перешли от веры (пусть довольно вялой и формальной) в социализм сначала, к идеологии глубокого реформирования, «очеловечивания» социализма, а затем и к полному отказу от этой веры и переориентации на «западные» социально-политические ценности. Решающую роль в этом процессе сыграла новая информация (не только фактическая, но и аналитическая и обобщающая) о том, «как мы жили и как живем», ставшая доступной благодаря гласности. В то же время другая, меньшая часть общества, напротив, укрепилась в консервативныхкоммунистических и национал-патриотических воззрениях, предельно идеализируя старые тоталитарные порядки. Их сопротивление новому привело страну в октябре 1993 г. на грань гражданской войны. По всей вероятности, среди тех, кто, потрясая красными знаменами, портретами Ленина и Сталина, выходил на митинги оппозиции, было немало таких, кто десятью годами раньше не проявлял никакого идеологического рвения, ругал власть и жаловался на тяжелую жизнь.

          Характерно, что и сторонники противоположного «рыночного» мировоззрения тоже отсекали от себя информацию, противоречащую их вновь обретенным взглядам. И в реформаторской прессе, и в обычных частных разговорах западный мир представал чуть ли не земным раем, все что еще недавно говорилось о «пороках капитализма», в том числе и вполне достоверные знания об его теневых сторонах, старательно изгонялось из памяти.

          Все эти сдвиги в общественном сознании частично объяснимы психологической теорией когнитивного диссонанса. В известных опытах Дж. Брема этот феномен исследовался в связи с процессом принятия решения. Испытуемым предлагалось оценить два бытовых электроприбора. Затем им передавался выбранный прибор и вновь предлагалось оценить оба прибора – выбранный и отвергнутый. Выяснилось, что испытуемые значительно повысили оценку ранее выбранного прибора и снизили отвергнутого. Иными словами, они испытали потребность в подкреплении принятого решения, обусловленную когнитивным диссонансом – противоречием между знанием, обусловившим принятое решение, с одной стороны, и данными (негативными характеристиками выбранного и позитивными отвергнутого объекта), ставящими это решение под сомнение, – с другой. Диссонанс преодолевался путем завышения качеств первого и занижения второго (СНОСКА: Brehm J.W., Cohen A.R. Explorations in cognitive dissonance. N.Y., 1962.). В идеализации Запада советским общественным мнением в сущности проявился тот же психологический механизм.

          Приведенные примеры показывают, что теория когнитивного диссонанса позволяет проникнуть в некоторые психологические механизмы, регулирующие идейно-политическую дифференциацию общественного сознания в условиях резкого обновления социального опыта и знаний (вероятно, излишне добавлять, что она регулируется отнюдь не только этими механизмами). Теория помогает понять психологическую природу отторжения нового, консервативного синдрома, присущего многим людям и социальным группам, объяснить, почему расхождения во мнениях, в принципе, преодолимые на основе их рационального, логически обоснованного сопоставления и синтеза, нередко перерастают в непримиримую конфронтацию. Однако такое объяснение сталкивается с рядом трудностей, связанных с недостаточной ясностью самой теории Фестингера.

          Одна из таких трудно разрешимых проблем, отмечаемых в социально-психологической литературе, состоит в определении условий, при которых возникает когнитивный диссонанс, границ самого этого явления. Можно ли любое противоречие между старым представлением и новым знанием считать когнитивным диссонансом, т.е. внутренним психическим конфликтом, вызывающим дискомфорт и потребность в его преодолении? Фестингер выделяет четыре класса ситуаций, обусловливающих когнитивный диссонанс: логическое несоответствие, несоответствие культурным образцам, несоответствие нового знания более широкой системе представлений, несоответствие прошлому опыту. Однако, как показали экспериментальные исследования, существуют сильные индивидуальные различия в психической реакции на все эти несоответствия. О двух основных типах реакций: изменении представлений и отторжении нового знания уже говорилось выше; в первом приближении их можно объяснить уровнем динамизма индивидуального интеллекта, различиями между ригидным и пластичным его типами.

          Однако различия в реакциях не ограничиваются этим. Как отмечает известный исследователь когнитивного диссонанса Э. Аронсон, «разным людям нужна различная сила диссонанса, чтобы привести в действие силы, направленные на его уменьшение'; то, что является диссонансом для одних, другими вообще не воспринимается как конфликт или несоответствие (СНОСКА: Аронсон Э. Теория диссонанса: прогресс и проблемы // Современная зарубежная социальная психология. С. 125.). В сфере социально-политической психологии это наблюдение можно подтвердить, например, данными о динамике рейтинга ведущих политических деятелей. Как известно, они меняются очень часто и быстро под влиянием текущей политической конъюнктуры, причем, получая одну и ту же информацию о действиях данного персонажа, одни люди перестают доверять ему, а другие остаются на прежней позиции. Имеем ли мы в подобных случаях дело с когнитивным диссонансом? Ведь вполне возможно предположить, что новая информация о лидере у одних не приходит в какое-либо противоречие с их представлением о нем, а другие изменили свое мнение без какого-либо внутреннего конфликта и дискомфорта, иначе рейтинги не менялись бы так легко и быстро, не повышались бы вновь после резкого снижения.

          Очевидно, далеко не всякое изменение в системе социальнополитических представлений связано с когнитивным диссонансом. В социально-политической психологии эта категория пригодна прежде всего для понимания таких ситуаций, которые связаны с изменениями в наиболее существенных представлениях, затрагивающих всю их структуру: в политических ориентациях и ценностях, в обобщенном образе общества, в образе харизматического лидера, символизирующего убеждения и верования людей.

          Думается, что путь к более глубокому пониманию психологической природы диссонанса открывает предположение Э. Аронсона о его связи с самосознанием индивида (СНОСКА: Там же.). Если приглядеться к социально-психологическому облику людей, представляющих ярко выраженные реформистские и консервативные взгляды в постперестроечной России, эта связь выступает достаточно явно. Российские консерваторы – публика в социальном отношении чрезвычайно пестрая. Среди них представители партноменклатуры и гуманитарной интеллигенции, исповедовавшие и проповедовавшие официальную идеологию. Для тех и других отказ от старых взглядов равносилен утрате чувства собственного социального достоинства, признанию, что всю жизнь они занимались ненужным или вредным делом. Но среди консерваторов много и простых людей, особенно малообразованных и пожилых. В значительной своей части это рядовые труженики, принадлежащие к низам общества, не имевшие ни приличной зарплаты, ни перспектив социального возвышения, словом, неудачники советского образца. Официальная демагогическая идеология, провозглашавшая «власть трудящихся», социальное превосходство рабочих и крестьян в государстве и обществе, была для многих из них единственно доступной психологической компенсацией социальной униженности, поддерживала чувство собственного достоинства. Экспансия «рыночных» ценностей, прямо или косвенно признающих право на достоинство только за удачливыми, талантливыми и богатыми, лишила их этой моральной опоры, создала острый когнитивный диссонанс. Отсюда столь агрессивная защита ленинско-сталинской мифологии и ненависть к демократам.

          Для сторонников реформаторских взглядов – людей в большинстве более или менее молодых, лучше образованных, ощущающих свои силы и способности – либеральные ценности и реформы – это прежде всего освобождение от барьеров, препятствующих свободному самовыражению, материальному и социальному возвышению. Поскольку они в основном люди скромного достатка и положения, эти ценности сталкиваются в их сознании со старыми «социалистическими» уравнительными представлениями, оправдывающими нынешний их реальный статус, и ощущение своей «силы», индивидуального потенциала (которого лишены консерваторы) побуждает решать конфликт в пользу либеральных идей.

          Ту же связь между личностным самосознанием и отношением к новому мне пришлось наблюдать в достаточно узкой и социально однородной среде – преподавателей «традиционных» обществоведческих дисциплин, переквалифицировавшихся в политологов. Проводя с ними занятия на курсах переквалификации, я встретился с двумя типами людей. Одни из них весьма активно воспринимали новый материал, спорили, пытались определить свои позиции, чаще всего более «радикальные», чем те, которые излагал профессор. Другие – обычно более старшие по возрасту, ни с чем не спорили, но очень прилежно записывали лекции, не задавая никаких вопросов. С точки зрения психологической теории можно сказать, что активные слушатели переживали когнитивный диссонансони преодолевали его, энергично отталкиваясь от старых представлений и принимая новые в их максималистском варианте. Пассивные слушатели сколько-нибудь глубокого диссонанса не испытывали: они принадлежали к тому типу преподавателей, для которых их профессиональная деятельность – прежде всего средство заработка, а содержание, идеи, преподносимые студентам, относительно безразличны, очень слабо затрагивают личностное самосознание. Они пришли на курсы просто для того чтобы узнать, что теперь положено говорить, овладеть новым профессиональным инструментарием.

          Роль самосознания и вообще внутреннего мира личности в возникновении и преодолении когнитивного диссонанса показывает, что динамику представлений людей невозможно объяснить в рамках когнитивистской ориентации – из структуры самих знаний, степени их взаимной согласованности и противоречивости. Для ее объяснения необходим еще анализ психической структуры субъекта, рассматриваемый во всей ее целостности, его взаимоотношений с миром.

          Деятельность и познание деятельностиОдин из возможных путей к преодолению односторонних подходов к динамике знаний намечен теорией деятельности, разработанной в советской психологии (особенно С.Л. Рубинштейном и А.Н. Леонтьевым). Изложение этой теории можно найти в любом отечественном учебнике по общей психологии, мы же коснемся здесь лишь аспектов, имеющих отношение к теме главы.

          Философскую базу психологической теории деятельности образует Марксова идея о практике («практической человечески-чувственной деятельности») как основе человеческого мышления и познания, критерии их истинности. В соответствии с деятельностным подходом, в психике отражаются не просто внешние объекты, но те отношения человека с ними, которые образуют его предметную деятельность. Активно воздействуя на мир, преобразуя его, человек интериоризирует (переводит в свой внутренний мир, в свою психику) структуру своей предметной деятельности, т.е., если иметь в виду именно когнитивный аспект, – знания, полученные и подтвержденные в процессе собственной практики.

          Эти общетеоретические положения, несомненно, в широкой мере применимы к познанию социально-политической действительности, к историческому движению этого познания. Люди обновляют свои знания, когда они не отвечают новой социальной практике. В сфере социально-политической действует та же тесная связь между познавательной (информационной) потребностью и потребностью в практическом воздействии на действительность, которая выявлена в общей психологии (СНОСКА: См.: Социальная психология. С. 101.). И если рассматривать развитие социально-политических представлений в длительной исторической перспективе, его обусловленность развитием практической деятельности людей на общественной арене кажется очевидной. Достаточно сравнить, например, эпохи средневековья и конца XX в. Иная система общественно-политической деятельности соответствует иной системе представлений об обществе и политике.

          Вместе с тем деятельностный подход – во всяком случае в его нынешнем виде – вряд ли дает достаточную методологическую основу для понимания динамики социально-политического знания во всем его многообразии и конкретности. Вероятно, это объясняется тем, что эмпирически он разрабатывался в психологии на материале более или менее однолинейных восходящих процессов (генезис человеческой психики, трудовая деятельность, развитие психики ребенка) и относительно простых психических функций. А также таких процессов, в которых результаты воздействия субъекта на объект поддаются непосредственному практическому контролю. В рамках этого материала психическое содержание знаний может описываться как адекватное содержанию деятельности. Но в социально-политической психологии дело обстоит значительно сложнее. Во-первых, развитие ее когнитивной стороны носит не прямолинейно-восходящий, а достаточно извилистый, нередко даже рецидивирующий попятный характер: старые представления обычно не сразу уступают место новым, а долго сосуществуют с ними. Во-вторых, еще труднее говорить об адекватном отражении в знаниях людей их общественно-политической практики.

          В реальной истории изменения в этой практике приводят к «старению» существующих представлений и пробуждению потребности в новых, которые могли бы ориентировать новую преобразовательную практику. Но в отличие от более простых видов деятельности практика, имеющая дело с социально-политической действительностью, далеко не всегда находит в себе самой необходимые ей знания: эта действительность слишком сложна и «непрозначна» для познания, слишком трудно поддается сознательному воздействию человека. Так, российское общество, переориентировавшись в начале 90-х годов на переход к рыночной экономике, испытало острый дефицит знаний, необходимых для такого перехода. Кризис старой практики и соответствующих ей знаний сам по себе не породил сразу ни эффективной новой практики, ни новых знаний. Кризис общественно-политической практики российского общества начала XX в. привел к Октябрьской революции и построению тоталитарного социализма; старые знания были в данном случае заменены такими, которые ввергли общество в трагедию.

          Подобные ситуации не опровергают деятельностный подход, они просто показывают, что рождение адекватных знаний из деятельности в социально-политической сфере – намного более сложный и мучительно-противоречивый процесс, чем тот, который описывает общая психология.

          В этой сфере потребность в новых знаниях нередко удовлетворяют продукты воображения: мифы и утопии, порождающие, в свою очередь, практику насилия над обществом, тормозящие и искажающие его развитие. Рациональное освоение уроков практики часто становится очень длительным, охватывающим много поколений процессом. Рациональные тенденции познания, о которых подробно говорилось выше, полнее всего отражают позитивные связи практической и познавательной деятельности, однако наряду с ними существуют и иные тенденции.

          Формулируя свое учение о практике, К. Маркс выводил из него необходимость сознательного планового контроля людей «над общественным жизненным процессом», таких «отношений практической повседневной жизни людей», которые «будут выражаться в прозрачных и разумных связях их между собой и природой». К сожалению, этот идеал оказался мало реальным, а путь его осуществления, предложенный самим Марксом, ведет, как выяснилось, в тупик. С этим опытом нельзя не считаться, рассматривая возможности и границы применения теории деятельности к социально-политической психологии.

          Глава II. Потребности и мотивы в общественных отношениях1. Понятие потребностиМатериал, изложенный в первой главе книги, показывает, как люди вырабатывают свое отношение к общественно-политической действительности, какие психические механизмы используют они для ее познания. В то же время рассмотрение познавательных механизмов и процессов не может дать ответа на вопрос о том, чем обусловлено конкретное содержание социально-политических знаний, представлений, убеждений людей, их отношение к явлениям, процессам и событиям, происходящим в обществе. Очевидно, межиндивидные и межгрупповые различия в восприятии одной и той же общественной действительности, да и вообще в содержательных аспектах социально-политической психологии нельзя объяснить только неодинаковыми – объективными и субъективными – познавательными возможностями людей. Ведь хорошо известно, что даже люди, принадлежащие к одной и той же культурной среде, обладающие одними и теми же источниками информации, сплошь и рядом резко различаются по своим социальным представлениям, взглядам, убеждениям.

          Ограниченность когнитивистского подхода к психике, о которой уже говорилось выше, определяется тем, что продукты познавательного процесса нельзя понять из самого этого процесса, из его «технологии». Точно также нельзя понять из нее ни движущих сил этого процесса, ни его избирательной направленности на какие-то определенные «объекты», ни факторы, определяющие отбор людьми социальных знаний из того ассортимента, который предоставляют им их время и культура. Ответы на все эти вопросы можно получить, лишь поняв, что нужно людям и чего они хотят. Иными словами, необходимо обратиться к мотивационно-волевой сфере психики, к лежащим в ее основе потребностям индивидов и социальных групп.

          «Энергетическая» основа психикиЗначение этой сферы становится еще более очевидным, если вспомнить, что функционирование психики не сводится к познанию и мышлению. Психика человека направляет и регулирует всю его деятельность, поступки, поведение. А первичной побудительной силой любых действий людей, как и вообще всех живых существ, являются опять же их потребности. Стало быть, и действия индивидов и групп в социально-политической сфере, их общественное и политическое поведение нельзя понять, не обращаясь к стимулирующим его потребностям и мотивам.

          В современной психологии потребности рассматриваются как энергетическое начало психики. Термин этот употребляется в условном, метафорическом смысле: речь идет не о каком-то особом виде энергии по типу, например, физической (СНОСКА: См.: Ярошевский М.Г. Психология в XX столетии: Теоретические проблемы развития психологической науки. М., 1984. С. 287-289.). Он лишь подчеркивает, что и психические процессы, и действия субъекта приводятся в движение особыми – именно психическими – механизмами, принципиально отличными от физико-химической энергии организма, и представляющими собой поэтому особую сферу психологического знания. Потребности человека всегда интересовали научную мысль, но начало их изучению именно как энергетического «двигателя» психики было положено 3. Фрейдом. Эту роль фрейдовского психоанализа в развитии психологической науки признают даже психологи, не разделяющие его основных теоретических и методологических идей.

          Говоря конкретнее, один из наиболее значимых выводов психоанализа состоит в понимании потребностей как содержащейся в недрах психики внутренней «силы», не сводимой к одним лишь осознанным желаниям или целям ее субъекта. Этот вывод позволяет выявить структуру и природу психики и поведения гораздо вернее, и глубже, чем психологические теории, описывающие человеческую активность просто как цепь реакций на стимулы внешней среды. Вместе с тем он как бы очерчивает поле научного поиска, генеральную задачу изучения потребностей – уяснение природы и источников этой внутренней силы.

          Решение данной задачи (о чем также свидетельствует опыт психоанализа) крайне затруднено громадным многообразием человеческих потребностей. На эту трудность наталкиваются любые попытки выработать обобщенное понимание и определение категории «потребность». В качестве примера можно назвать гомеостатическую теорию потребностей, определяющую их источник как вызванное какими-либо причинами нарушение внутреннего психического равновесия (гомеостаза) субъекта и его стремление восстановить уравновешенное состояние. Критики этой концепции справедливо указывают, что она исключает из своего рассмотрения потребности развития, т.е. потребности, ориентированные на «движение вперед», создание новых объектов и ситуаций и противоположные стремлению к гомеостазу.

          Потребности и отношения человекаБолее продуктивными оказались те теории, которые пытались объяснить потребности из отношений человека с природой и социальной средой. Поскольку человек живет в этой среде и зависит от нее во всей своей жизнедеятельности, эти отношения обладают свойством побуждать его к деятельности, направленной на объективный мир или на самого себя. Из этих посылок возникло понимание потребностей как «объективно-субъективного» явления, включающего как объективные отношения, побуждающие к деятельности, так и вызываемые ими внутренние состояния субъекта. Для психологии главный интерес, естественно, представляет именно это внутреннее состояние, которое, собственно и равнозначно субъективно-психологической потребности (СНОСКА: Объективная сторона потребностей изучается главным образом экономической наукой, социологией и другими общественными науками.). В психологической литературе оно часто описывается как «дефицит», ощущение недостатка в чем-то (предмете, знании, внешнем условии), вызывающем психическое напряжение, или дискомфорт, и побуждающее к его преодолению.

          Некоторые современные психологические теории рассматривают связь отношений человека с его потребностями в несколько ином ключе. Так, бельгийский психолог Ж. Нюттен считает основой потребностей органически присущую природе человека и всех живых существ активность по отношению к среде. Эта активность выступает как своего рода первичная потребность и проявляется как в биологических нуждах организма, так и в поведении, не связанном с ними (например, игровая активность грудного ребенка); она побуждает субъекта постоянно «функционировать», т.е. вступать в активные отношения со средой. В отношениях «индивид-среда» потребности играют функциональную роль: поскольку активность не просто включается в наличные отношения, но направлена на формирование отношения, оптимального для функционирования индивида, потребность и есть это искомое, «востребованное» отношение. Критерием же оптимальности являются нормы и стандарты, усвоенные или самостоятельно выработанные индивидом, то чувство удовлетворения, которое доставляет ему выполнение этих норм. Таким образом в концепции Нюттена как бы снимается проблема потребности как особого психического состояния (ощущения «недостатка») и его источников, потребности просто вписываются в цепочку поведенческих актов индивида в качестве ее функционального звена и лишаются самостоятельного существования вне этой цепочки (СНОСКА: Nuttin J. Theorie de la motivation humaine. P., 1985.).

          Можно полагать, что данная концепция более или менее адекватна тем ситуациям, в которых потребности сводятся к выполнению уже существующих нормативных стандартов личной или общественной жизни. Но она не дает объяснения таким потребностям, которые не удовлетворяются этими стандартами или вступают в конфликт с ними, порождают поисковое и «новаторское» поведение. Между тем такие ситуации достаточно типичны для психической жизни человека вообще и для психологии социально-политических отношений в частности. Еще существеннее, что концепция Нюттена не отвечает на вопрос о факторах избирательной направленности надбиологических потребностей человека – почему из всего многообразия, пусть даже выраженных в нормах и стандартах, возможных отношений со средой индивид выбирает в качестве объекта своей потребности какой-то определенный их вид?

          От потребности к мотивуПуть к ответу на эти вопросы намечают те концепции, которые различают условия генезиса потребности и факторы ее конкретизации, определения ее объекта («опредмечивания»). В концепции Нюттена генерирующие потребность условия как бы размываются в общем недифференцированном потоке активности, свойстве субъекта «делать что-то» в отношении среды. Между тем, то отношение человека с миром, которое порождает потребность, во-первых, конкретно и, во-вторых, не совпадает с тем, которое ее удовлетворяет. Одно дело – потребность в пище и другое – действия, направленные на выбор и присвоение удовлетворяющих ее продуктов. В первом случае перед нами объективные природные отношения организма с биосферой, во втором – деятельные отношения человека со средой, в которые включены его память и навыки, воля и разум. Конечно, в случае элементарных витальных потребностей, удовлетворение которых вписывается в повседневный жизненный цикл, фаза их генезиса может носить чисто физиологический характер и никак не выражаться в психике. Человек питается независимо от того, испытывает ли он острое чувство голода; психическое состояние, соответствующее генезису потребности, существует лишь в потенциальном виде – как «угроза» дефицита и дискомфорта.

          Иначе обстоит дело с более сложными нефизиологическими потребностями. Например, рассмотренное выше явление (см. главу I) когнитивного диссонанса выражается вначале в состоянии психического напряжения, или дискомфорта, порожденном конфликтом между усвоенными человеком знаниями и новой информацией; это состояние и есть условие, порождающее потребность. Но само по себе оно не определяет конкретного содержания потребности: она может быть направлена на углубление и укрепление нового знания и соответствующее изменение поведения или же, напротив, на психологическую защиту от новой информации.

          Различие между генезисом и «опредмечиванием» потребности последовательно обосновал А.Н. Леонтьев. Опираясь на физиологические и этологические (т.е. относящиеся к поведению животных) данные, этот автор выделяет такую ступень в развитии потребности, на которой ее предмет «отсутствует» или не выделен во «внешнем поле», и она порождает «поисковое поведение», «соотносительное именно потребности», а не ее предмету. «Потребность, – заключает Леонтьев, – сама по себе, как внутреннее условие деятельности субъекта, это лишь негативное состояние, состояние нужды, недостатка; свою позитивную характеристику она получает только в результате встречи с объектом («реализатором») и своего «опредмечивания». Потребность, нашедшая свой предмет, преобразуется, по Леонтьеву, в мотив, непосредственный стимул деятельности (СНОСКА: См.: Леонтьев А.Н. Потребности, мотивы, эмоции. М., 1971. С. 2-6. Несколько иной принцип дифференциации мотивационных явлений предлагает В.И. Магун. Он разделяет «потребности первого порядка» – в сохранении и развитии субъекта, и потребности более высоких порядков – в средствах, обеспечивающих такое сохранение и развитие. И те, и другие потребности обусловлены отсутствием удовлетворяющих их благ (т.е. выражают состояние дефицита). См.: Магун В.И. Потребности и психология социальной деятельности личности. Л., 1983. С. 10.).

          Кратко резюмируя изложенное, мы можем сформулировать некоторые исходные методологические принципы исследования мотивационно-волевой сферы психики. Потребности возникают из отношений человека с природой и социальной средой и представляют собой, с психологической точки зрения, порожденные этими отношениями состояния напряженности, связанные с ощущением дефицита. Преодоление этого состояния может быть достигнуто лишь присвоением таких благ и условий, осуществлением таких видов деятельности, которые соответствуют отношениям, породившим дефицит. Психическая напряженность является «энергетическим» источником, «силой», стимулирующей активность, направленную на поиск предмета потребности (т.е. ее конкретизацию и осознание) и на ее удовлетворение. Мотив представляет собой «опредмеченную» потребность и непосредственный стимул деятельности.

          Принцип выведения потребностей из отношений человека с миром позволяет правильно подойти к вопросу об их многообразии. Он означает, что лишены смысла попытки искать некую единую общую «базу» всех человеческих потребностей, ибо их источники столь же многообразны, сколь многообразны эти отношения. Данный вывод особенно важен для темы книги: из него следует, что потребности и мотивы, действующие в сфере социально-политических отношений, могут быть выявлены лишь в их причинно-следственной связи с этими отношениями. В то же время необходимо учитывать, что те отношения, которые функционируют на макроуровне – в масштабах «большого общества» – не автономны, не отделены китайской стеной от отношений микроуровня – тех, которые осуществляются в процессах труда, потребления, образования, межличностного общения, словом, в различных сферах повседневной жизнедеятельности людей; в значительной мере они являются продолжением этих отношений. Соответственно и многие потребности, проявляющиеся в социально-политической сфере, суть модифицированное выражение потребностей, функционирующих за ее пределами. Так, витальная потребность людей в пище модифицируется в потребность в макроэкономических, макросоциальных и политических условиях, необходимых для оптимального обеспечения населения продуктами питания.

          Социально-политические потребности, таким образом, представляют собой, с одной стороны, продукт экстраполяции других потребностей людей в макросоциальную и политическую сферу, обычно вызывающей их модификацию. С другой стороны, содержание социальнополитических потребностей обусловлено отношениями и деятельностью, функционирующими в рамках самой этой сферы. Эти два источника могут вызывать к жизни потребности, направленные на совпадающие или различающиеся объекты (отношения), но, по всей видимости, психологические механизмы их осознания и функционирования имеют свои особенности и поэтому заслуживают особого рассмотрения. В данной связи возникают прежде всего два главных вопроса: какие именно потребности людей экстраполируются, т.е. преобразуются в потребности социально-политические, и как именно, на основе каких модификаций происходит это преобразование?

          Типология потребностейПервый из названных вопросов ставит нас перед необходимостью как-то классифицировать потребности. Эта задача вызывает немалые трудности. Прежде всего нелегко решить, какую выбрать основу классификации. Можно, например, попытаться классифицировать потребности по типам их объектов: например, материальные (в продуктах питания, жилье, одежде и т.п.) и духовные (в образовании, самоутверждении, информации, любви, дружбе и т.д.). Однако такой способ может больше устроить экономиста или социолога, чем психолога, которому хорошо известно, что психологические источники и содержание потребностей, направленных на одни и те же объекты, может быть совершенно различным. Если же обратиться к «внутренним» психическим источникам потребностей, то возникает трудность иного рода: многие мотивы людей имеют не один, а несколько таких источников, как бы накладывающихся один на другой. Мы это видели на примере познавательной потребности, которая часто проявляется не в «чистом» виде, а впитывает в себя потребности иного типа. Подобные трудности объясняют факт, хорошо известный всем, кто знаком с психологической литературой: почти любой психолог, пишущий о потребностях, предлагает свою собственную их классификацию...

          Оптимальное решение проблемы состоит, на наш взгляд, в том, чтобы как можно больше «укрупнить» классификацию, выделив минимальное число групп потребностей, действительно различающихся принципиально по своим источникам и природе. Такому требованию отвечает применяемое некоторыми авторами выделение биологических и чисто «психологических» потребностей. Однако при своей видимой логичности оно не соответствует сформулированному выше принципу анализа потребностей в связи с конкретными отношениями человека. Дело в том, что на протяжении многих исторических эпох и тем более в современных условиях элементарные биологические нужды многих или большинства людей удовлетворяются не столько в процессе их прямых отношений с природой, сколько в превращенной, опосредованной форме отношений с другими людьми и социальными институтами.

          С биологической точки зрения безразлично, съедаю ли я мясо убитого мною животного или купленное в магазине, но мои психические переживания, связанные с охотой на зверя, очень мало похожи на те, которые побуждают меня добиваться денежного дохода, обеспечивающего мясо на моем столе. В любом обществе, в котором существует разделение труда и товарно-денежные отношения, первичные биологические нужды порождают целый ряд потребностей в различных условиях и отношениях, которые необходимы для удовлетворения этих нужд. Их объектами является трудовая или иная деятельность, образующая источник достаточного для жизни дохода, соответствующее общее и профессиональное образование, социальное обеспечение, средства транспорта, связи, информации и многое многое другое. Важно, что психические состояния и процессы, в которых выражаются такого рода «вторичные» витальные потребности и их «опредмечивание», чаще всего отличаются от тех, которые имеют биологическую природу (например, ощущение голода) и не могут поэтому анализироваться психологическими как биологические. Кроме того и сами биологические потребности проявляются у человека в формах, соответствующих не только естественным нуждам его организма, но и обусловленным исторически и социально стандартам потребления. Но в то же время и «первичные» и «вторичные» потребности этого типа сохраняют свои биологические корни. Поэтому они могут быть выделены в отдельную большую группу потребностей физического существования людей.

          Принципиально иной природой обладают те потребности, которые не сводимы ни к биологическим нуждам, хотя бы и преобразованным общественным бытием человека, ни к материальным условиям, необходимым для их удовлетворения. Это те потребности, которые возникают из отношений между людьми – как из межличностных непосредственных, так и из всех других уровней отношений, которые связывают индивида с обществом. К ним относятся, например, «статусные» потребности, т.е. все те, «объектом» которых является психологически позитивное для индивида положение в социальной группе – в признании, уважении, власти, солидарности и т.п. В эту же группу входят потребности в эмоционально насыщенных позитивных межличностных отношениях – любви, дружбе, общении; разнообразные морально-этические потребности; в социально-значимой, т.е. ценной для «других», для социума деятельности. Все они могут быть определены как потребности социального существования людей.

          Потребности двух названных основных классов различаются по источникам своего происхождения: они обусловлены разными типами отношений человека с миром. Кроме них человек обладает потребностями, которые порождаются не определенными типами отношений, но всей их совокупностью – самим фактом его взаимодействия с природой и социальной средой, его природой как активного действующего существа. Это познавательная потребность, о которой шла речь в первой главе книги, и потребность в самой деятельности, в которой, как упоминалось, некоторые авторы психологических теорий видят первоисточник всех остальных потребностей. Их особенность состоит в том, что они функционируют не отдельно от потребностей первых типов, но тесно переплетаются или даже сливаются с ними, как бы выполняя по отношению к потребностям физического и социального существования служебную роль. Так познавательная активность человека направлена – во всяком случае в большой мере – на выявление объектов и способов удовлетворения всех его потребностей. Что же касается потребности в деятельности, то она проявляется в действиях, опять же нацеленных на удовлетворение всех остальных потребностей.

          Это «слияние» стремлений к познанию и к деятельности с потребностями физического и социального существования ни в коей мере не перечеркивает их вполне самостоятельного характера. В качестве таковых они существуют, как доказано современной наукой, не только у человека, но и у животных и нередко обладают у них большей «силой», чем витальные потребности. Что же касается собственно человеческой психики, то наличие в ней не подчиненного каким-либо утилитарным мотивам, «бескорыстного» интереса к познанию вряд ли нуждается в особых доказательствах. Точно также психологической наукой доказана самостоятельность человеческой потребности в деятельности. Изучены в частности состояния и переживания, обусловленные именно этой потребностью; например, обладающее большей психологической «силой» стремление к достижению цели и решению задачи, независимое от ее содержания, и отношения их (этой цели и задачи) к другим потребностям.

          В социально-политической психологии так или иначе проявляются потребности всех названных типов. Однако специфику этой психологии и ее мотивационной сферы, очевидно, удобнее всего выяснять на материале потребностей физического и социального существования. Ведь именно эти потребности порождаются конкретными отношениями человека, именно на них должны прежде всего отражаться характер и структура социально-политических отношений. Поэтому мы последовательно рассмотрим, что происходит с потребностями этих двух типов, когда они превращаются в потребности социально-политические, при каких условиях происходит такое превращение.

          2. Потребности физического существования в социально-политической психологииЛичные и общественные потребности. Процесс экстраполяцииВ ходе всероссийского опроса, проведенного ВЦИОМ в июне 1993 г., 41% опрошенных оценили материальное положение своей семьи как «плохое» или «очень плохое». Среди людей с низким уровнем дохода такой ответ дали 56,5, а с высоким – 20,3%. 64% в тех же терминах оценили экономическое положение России, в том числе 22,4% респондентов с низким доходом и 14,8 – с высоким заявили, что оно является очень плохим. 42,4% получающих низкий доход и только 17,4 – высокий, заявили, что «терпеть наше бедственное положение уже невозможно».

          На вопрос «какие проблемы нашего общества тревожат Вас больше всего?» максимальное число опрошенных – 84,3% – назвали рост цен, следующей по значению проблемой (64,4%) общественное мнение признало рост числа уголовных преступлений и на третьем месте (40%) – кризис экономики и спад производства. Другие проблемы, непосредственно затрагивающие условия жизни россиян: ухудшение состояния окружающей среды, вооруженные конфликты на границах России и обострение национальных отношений волновали их гораздо меньше. Отметим, что в оценках значения роста цен не было существенных различий между людьми с низкими и высокими доходами, а кризис экономики, рост преступности, экологические проблемы чаще называли те, кто получает высокий доход (СНОСКА: См.: Экономические и социальные перемены: Мониторинг общественного мнения. 1993. ? 4. С. 61. Далее: Экономические и социальные перемены.).

          В приведенных суждениях россиян перед нами предстает как бы два параллельных ряда данных об их наиболее насущных потребностях. Когда люди говорят о своем тяжелом материальном положении они фиксируют свои неудовлетворенные личные потребности физического существования, поэтому совершенно естественна зависимость такого рода ответов от уровня семейного дохода. Когда же они отвечают на вопросы о состоянии экономики или о тревожащих их проблемах российского общества, речь идет в сущности тоже о потребностях, но о таких, которые осознаются как общественные нужды и относятся, следовательно, к сфере социально-политической психологии.

          Связь между этими двумя рядами суждений очевидна. Потребность в оздоровлении больной экономики чаще и острее испытывают те, кто больше страдает от ее кризиса. Катастрофический рост цен – наиболее непосредственно воспринимаемая причина низкого уровня жизни, но он бьет и по людям с высокими доходами, делая их материальное положение нестабильным, лишая уверенности в завтрашнем дне.

          Косвенным образом связь между двумя рядами выражается и в иерархии, относительном психологическом «весе» явлений, вызывающих тревогу россиян. С точки зрения объективного анализа, ухудшение среды обитания идет в России в таких масштабах, что представляет для людей более опасную угрозу, чем ограничение материального потребления, вызванное кризисом. Приграничные и этнические конфликты создают опасность втягивания страны в кровопролитные войны, которые были бы для многих более страшным бедствием, чем рост цен. Спад производства закрывает выход из кризиса и сулит в будущем еще большие материальные бедствия. Однако хорошо известно, что настоятельность потребности чаще всего определяется тем дефицитом, который мы ощущаем как наше актуальное сиюминутное состояние: невозможность купить сегодня необходимые нам продукты и вещи сильнее действует на психику, чем угроза катастрофы, пусть сознаваемая, но воспринимаемая лишь как потенциальная или отдаленная перспектива. Уголовная преступность – страшная вещь, но она неравномерно распределяется по территории страны, и еще не каждый законопослушный россиянин столкнулся с ней на собственной практике.

          Дефицит безопасности или надежного будущего реже вызывает психологическую напряженность и сильный дискомфорт, чем дефицит средств, идущих на содержание семьи, и эта «иерархия дефицитов» проецируется на иерархию социальных проблем, тревожащих россиян. В то же время у людей, которым материально живется относительно легче, сохраняется больше психологических ресурсов для того, чтобы тревожиться не только о сегодняшних жизненных трудностях, но и о процессах, которые угрожают их или их детей существованию. Таким образом те потребности, которые образуют мотивационную сферу социально-политической психологии, представляют собой продукт экстраполяции в нее потребностей личных. Это их происхождение проявляется и в содержании потребностей, и в их иерархии, и в распределении по различным социальным группам (в данном случае группам доходов).

          Сказанное, разумеется, не означает, что любая личная потребность физического существования может трансформироваться в общественную. Приведенные данные отражают совокупные потребности, воплощенные в деньгах. Конкретные же объекты этих потребностей – главным образом продукты питания, одежда, жилье, медицинские услуги и лекарства, образование детей. На вопрос, на что были бы истрачены деньги в случае получения респондентами неожиданного крупного дохода, 28% назвали «текущие нужды», 19 – квартиру, по 13% – товары длительного пользования и образование, лечение. И лишь 7% дали ответ «отдых, развлечения, путешествия» (СНОСКА: См.: Там же. ? 5. С. 33.). Очевидно, люди наиболее остро ощущающие рекреационные и гедонистические («развлекательные») потребности, составляют лишь незначительную долю; россиян, которых тревожат экономические проблемы общества. Иными словами, в отличие от большинства развитых стран, потребности, связанные с досугом, не осознаются в кризисной России 90-х годов как общественная проблема. Общественной (в психологическом плане) становится лишь такая потребность, настоятельность которой ощущает некая «критическая масса» членов общества, которая приобретает коллективный, массовый характер.

          Второе необходимое условие экстраполяции потребностей в социально-политическую сферу – их макросоциальная атрибуция. Она означает, что люди связывают уровень удовлетворения своих потребностей с социэтальными и политическими ситуациями, процессами, отношениями. Индивиды лишь тогда адресуют свои потребности к обществу и его институтам, когда они приписывают ему ответственность за то, что происходит в их собственной жизни, за уровень своего потребления.

          В весенние и летние месяцы 1993 г. примерно 30% опрошенных россиян относили к числу тревожащих их проблем рост безработицы. При этом половина самих безработных видела причину этого явления в экономической и политической ситуации, 29% – «в руководстве предприятия, на котором работал» и еще 11 – «в себе лично». 55% безработных полагали, что государство обязано обеспечить нуждающихся рабочими местами, соответствующими их профессии и квалификации, а 21% – что люди сами должны проявить активность и инициативу в поисках работы (СНОСКА: См.: Там же. ? 4. С. 34, 67.). Очевидно, что если бы мнение меньшинства – тех, кто возлагает на самих себя ответственность за потерю работы и за трудоустройство, – преобладало в общественном сознании, оно не относило бы безработицу к числу острых проблем общества.

          В условиях «реального социализма», подчинившего экономику и все так или иначе связанные с ней стороны жизни людей государственному диктату удовлетворение потребностей физического существования государством и его политикой естественно воспринималось как общественная норма. Столь же естественно, что это укоренившееся в обществе представление сохраняло свою силу и в условиях начавшегося перехода к рыночной экономике.

          В странах, где экономика регулируется иными – рыночными механизмами, личная активность и личная удача, «везение», а также активность и ситуации – групповые, коллективные – рассматриваются как решающие факторы уровня удовлетворения потребностей. Личная ответственность – краеугольный камень жизненной философии американцев и жителей многих других стран рыночной экономики.

          Тем не менее, и в этих странах люди не могут не видеть связи между своим материальным положением и процессами, происходящими в «большом обществе». Тем более, что в отличие от «классического» капитализма прошлого в конце XX в. государство повсюду играет значительную (хотя и неодинаковую в разных странах) роль в регулировании социально-экономической жизни – особенно в предотвращении остро кризисных экономических процессов и ситуаций в социальной сфере. Во всяком случае отношение избирателей к президентам, правительствам и партиям во многом зависит от экономической ситуации в период их правления. Разумеется, на государство возлагается, как и всегда возлагалась, ответственность за удовлетворение «неэкономических» потребностей физического существования – таких, которые связаны с безопасностью людей, с поддержанием общественного порядка, борьбой с преступностью, предотвращением войн. Так что экстраполированные на макросоциальном уровень личные потребности физического существования занимают видное место в социально-политической психологии любого общества.

          Было бы неправильно думать, что эти экстраполированные потребности выражаются только в требованиях к государству и его политике, вообще к политическим институтам общества. Скорее их «объектом» является вся система общественных отношений.

          Восприятие материального неравенстваВ результате цитировавшихся уже всероссийских опросов 1993 г. выяснилось, что, по мнению большинства россиян, за последние год-полтора увеличились различия в доходах между людьми, стало больше и богатых, и бедных. Три четверти опрошенных считали распределение доходов в обществе несправедливым и 43% – отнесли себя к тем, кто много работает, но мало зарабатывает (СНОСКА: См.: Там же. ? 5. С 56, 58.). Эти суждения, несомненно, принадлежат к тому же смысловому ряду, что и те, в которых опрошенные выражали неудовлетворенность своим материальным положением и тревогу по поводу экономической ситуации в стране. Констатация несправедливости распределения и вознаграждения за труд – это не просто одно из многих проявлений недовольства собственным положением. Это еще и модифицированная форма неудовлетворенных потребностей, затрагивающая в данном случае сами принципы, направляющие эволюцию социально-экономических отношений. В результате модификации объектом потребностей становятся отношения между большими социальными группами: «богатыми» и «бедными», работодателями и наемными работниками. Модифицируется и содержание неудовлетворенных потребностей: они осознаются как требование социальной справедливости.

          В российской политологии и публицистике популярность в обществе требований социальной справедливости, адресованных к государственной власти, нередко объясняется традиционной для социалистического строя уравнительной психологией и привычкой к социальному иждивенчеству. Это мнение во многом обоснованно, однако не стоит забывать о том, что ценности равенства и социальной справедливости находят массовую поддержку и в капиталистических странах – главным образом в менее обеспеченных материально слоях населения (СНОСКА: Конкретные данные по Западной Европе см.: Stoetzel J. Les valeurs du temps present: une enquete europeene. P., 1983. P. 39-53.). Так что данная форма экстраполяции потребностей наблюдается повсюду, где существует материальное и социальное неравенство, т.е. практически в любом обществе.

          Другое дело, что в странах Запада акцент на требовании равенства в отличие от России характерен лишь для меньшинства населения (СНОСКА: Ibid.). Кроме того, протест против неравенства и социальной несправедливости в контексте западного общества не следует понимать буквально. Его смысл состоит отнюдь не в осуждении самого феномена частного богатства, которое признается – в духе основополагающих ценностей западного образа жизни – законным результатом личных усилий, свободной инициативы и ответственности личности. Социальная справедливость в западном понимании – это, скорее, альтернатива чрезмерному материальному неравенству, необходимость ограниченного, разумного перераспределения доходов в пользу неимущих слоев.

          В России, где слой богачей, не скрывающих, как раньше, свое богатство от посторонних глаз и карательных органов, но напротив, кичащихся им – явление новое, дело обстоит несколько иначе. По данным опроса 1993 г., 14% россиян относятся к недавно разбогатевшим людям с уважением или симпатией, 21– с интересом, 26 – с завистью или с подозрением и неприязнью или с презрением и 32% – нейтрально (СНОСКА: Экономические и социальные перемены. 1993. ? 5. С. 64.). В обществе еще только вырабатывается адекватное новым социально-экономическим реалиям отношение к богатству, старые «социалистические» негативистские стереотипы постепенно размываются, уступая место интересу, неопределившимся или позитивным представлениям. И в то же время из данных опросов очевидно, что требование справедливости в гораздо большей мере выражает протест против бедности большинства, чем против богатства немногих (оно активно осуждается лишь четвертью населения). В 1990-1993 гг. с 39 до 43% увеличилась доля опрошенных, выступающих против каких-либо ограничений на рост доходов; с 29 до 18% уменьшилась доля тех, кто требует от государства ограничить различия в доходах так, чтобы разница не превышала 3-4 раз (СНОСКА: См.: Там же. ? 4. С. 7.). Возможно, в этом можно видеть признак сближения с «западным» типом восприятия неравенства.

          Следует, наконец, подчеркнуть еще одну важную сторону преобразования личных потребностей в общественно-политические. Она состоит в его неразрывной связи с познавательным процессом. Описывая экстраполяцию потребностей, мы вынуждены обращаться к таким когнитивным понятиям, как стереотипы, представления, атрибуции. Мы видели, что, связывая свои личные потребности с общественнополитической действительностью, люди исходят не только из непосредственных наблюдений и личного опыта, но и из усвоенных ими социальных знаний об обществе и государстве, укоренившихся идеологических представлений. Потребности постоянно взаимодействуют со знаниями, и лишь в процессе такого взаимодействия превращаются в осознанные мотивы.

          Понятно, что для того, чтобы объяснить неудовлетворенность насущных жизненных потребностей ростом цен, нет необходимости в каких-то сложных когнитивных механизмах – для этого достаточно посетить ближайший магазин. Не труднее, исходя из повседневного опыта, прийти к выводу о плохом положении экономики страны. Но, скажем, отнесение к числу наиболее острых проблем общества ухудшения экологической обстановки или спада производства предполагает активное усвоение и осмысление более широкого круга информации. Не случайно такие суждения чаще высказывают люди с более высоким уровнем образования (СНОСКА: См.: Там же. С. 60-61.).

          Еще более явно когнитивные и культурные факторы осознания общественных потребностей проявляются в отношении к частному богатству. Можно предположить, что резко отрицательное отношение к нему означает, что человек склонен видеть в появлении слоя богачей препятствие к удовлетворению собственных потребностей, а в большем материальном равенстве – способ преодоления этого препятствия. Из данных опроса 1993 г. видно, что 34% людей с высшим образованием относится к богачам с интересом и только 15,7% – с неприязнью и презрением. Среди респондентов с образованием ниже среднего соотношение обратное: с интересом к богачам относятся только 12% этой группы, не любят или презирают их – более 32%. При этом в своем отношении к распределению доходов обе группы различаются гораздо менее значительно: в первой несправедливым его считает 76, во второй 88% (СНОСКА: См.: Там же. ? 5. С. 64.). Понятно, что те, кто с интересом относятся к богатым людям, склонны искать путь к преодолению несправедливости и улучшению собственного материального положения не в борьбе против частного богатства, но в каких-то иных личных или общественно-политических акциях.

          Перед нами два разных типа экстраполяции одних и тех же личных потребностей, обусловленные в той или иной мере различными уровнями знаний и когнитивных возможностей индивидов. За этими типами в сущности стоят определенные системы идей и представлений об обществе, которые в научной литературе получили наименование «имплицитные теории». Имплицитными, т.е. не высказываемыми открыто, неявными они называются потому, что разделяющие их люди далеко не всегда осознают их на языке четких понятий и логически связанных суждений, часто они выступают просто как набор социальных симпатий и антипатий к явлениям окружающей жизни.

          За резко выраженной антипатией к богатству кроется, возможно, не вполне осознанная идея передела имущества: можно избавить людей от бедности, отдав им незаконно нажитое богачами. За симпатией или интересом к ним – образ таких желательных социальных условий и личного поведения, которые обеспечат доступность материального достатка для все большего числа людей. В сущности, мы имеем дело с имплицитным конфликтом уравнительно-социалистических и либеральных представлений.

          На рассмотренном уровне экстраполяции происходит определение макросоциальных и политических причин неудовлетворенности потребностей и приписывание (атрибуция) этих причин тем явлениям и процессам в обществе, которые соответствуют дефицитам, ощущаемым в личной жизни. Поэтому этот уровень можно назвать атрибутивным. На нем происходит осмысление собственного дефицита как общественной потребности, осознается его социальная природа. Атрибутивный уровень вместе с тем создает лишь некоторые предпосылки для осознания способов удовлетворения потребности, без которого ее превращение в мотив не может приобрести законченный характер, стать стимулом к определенному действию. Требование остановить падение жизненного уровня и спад производства, восстановить справедливое распределение доходов говорит лишь о том, в каком направлении должно развертываться общественно-политическое действие, но не о том, в чем оно должно заключаться. Ответ на этот вопрос формулируется на программно-инструментальном уровне экстраполяции потребностей и их осознания в качестве общественных. На данном уровне к исходной, основной потребности присоединяется обслуживающая ее инструментальная потребность и на ее основе формируется представление о желательной программе действий.

          На вопрос анкеты ВЦИОМ «Какие силы могли бы вывести сейчас Россию из экономического кризиса таким путем, который бы Вас устроил?» ответы респондентов распределились следующим образом. Более трети или затруднились в ответе, или выразили мнение, что сил, способных вывести Россию из кризиса, вообще не существует. 38% выбрали в качестве такой силы «сильное властное руководство страны», относительно небольшие доли опрошенных – примерно по 4% разные группы экономической элиты: руководителей крупных государственных предприятий и новых предпринимателей. И, наконец, 11% опрошенных согласились с ответом «экономически активная часть населения» (СНОСКА: См.: Там же. С. 48.).

          Можно констатировать, что и на программно-инструментальном уровне мотивации в приведенных суждениях выявляются противоположные «имплицитные теории». В том же опросе около 40% респондентов предпочли экономическую систему, основанную на рыночных отношениях, плановой экономике (СНОСКА: См.: Там же. С 38.). Но из приведенных выше данных видно, что лишь меньшая – примерно четвертая – часть сторонников рынка видит главный путь к оздоровлению экономики в свободной экономической деятельности всех способных к ней членов общества. Вызвавшее наиболее широкую поддержку решение, возлагающее задачу выхода из кризиса на государственное руководство, разумеется, не исключает поддержки рыночной экономики, но акцент делается в нем не на предпринимательскую и трудовую активность, но на ожидание мер, проводимых без их участия, «сверху». Очевидно, лишь один из десяти россиян действительно усвоил «имплицитную теорию», соответствующую принципам свободного рынка. Остальные или не имеют никакой «теории», или, даже если понимают необходимость рыночных реформ, еще не расстались с «теорией» примата государства в экономической деятельности.

          На первый взгляд, между представленными мнениями нет логического противоречия. В конце концов возможность эффективной экономической активности населения, которую акцентирует часть респондентов, зависит от сил и способностей государственной власти последовательно провести рыночные реформы. Однако общественная психология не функционирует по законам формальной логики. Выбор той или иной из возможных позиций выражает психологические предпочтения людей, которые способны подавлять и вытеснять все иные позиции, пусть даже и не противоречащие предпочитаемой.

          Еще важнее, что инструментальная потребность обладает свойством приобретать самостоятельный характер, относительную независимость от той, которую она «обслуживает». И, соответственно, оказывать собственное сильное воздействие на общественно-политическое поведение людей. В нашем случае потребность в сильном, властном государстве, даже если она увязывается со стремлением к реформам, создает массовую социально-психологическую базу для развития авторитарных тенденций в политической жизни. И напротив, потребность в самостоятельности экономических агентов нацеливает политическое поведение на освобождение от государственной опеки, на сокращение вмешательства государства в экономическую жизнь; и «работает», тем самым, на демократизацию общественно-политических порядков.

          В дальнейших разделах этой главы нам еще неоднократно придется встретиться со взаимодействием мотивационных и познавательных процессов в общественно-политической психологии.

          Абсолютная и относительная неудовлетворенность потребностейПотребности физического существования людей всегда играли громадную роль в общественнополитической жизни. С самых ранних этапов человеческой истории они направляли активные действия массовых социальных групп, оказывали прямое или косвенное воздействие на внутреннюю и внешнюю политику государства. Войны и завоевания, революции и реформы, миграции и массовые социальные движения, законодательство, дипломатия и политическая конкуренция стимулируются различными потребностями и мотивами, но все они так или иначе увязываются с нуждами, которые люди испытывают в своей обыденной жизни.

          Борьба за собственность – один из основных стимулов социальных конфликтов на протяжении нескольких тысячелетий – питается мотивом обладания, занимающим особое и самостоятельное место в человеческой психике. Но для тех, кто этой собственности не имел, он – всего лишь инструментальная потребность, ибо собственность нужна им для жизни. То же можно сказать о борьбе вокруг распределения доходов. А в новейшее время, когда на мировой арене возникло соперничество противоположных систем, в центре его оказалась проблема удовлетворения материальных потребностей людей. Коммунистической утопии всеобщего изобилия капитализм противопоставил рациональную программу своей трансформации в «государство благосостояния», основанную на использовании достижений научно-технической революции и рычагов государственного регулирования экономики.

          Социально-психологические механизмы, «включающие» потребности физического существования в общественно-политическую жизнь, были рассмотрены выше на примере современного российского общества. Нельзя не видеть, что этот пример отражает достаточно неординарную ситуацию. Резкий инфляционный рост цен вкупе с общим углублением экономического кризиса вел к абсолютному снижению покупательной способности значительной части населения. В этих условиях субъективное восприятие возрастающей неудовлетворенности потребностей отражало объективный процесс. Летом 1993 г. 45% опрошенных ВЦИОМ заявили, что материальное положение их семьи ухудшилось за последние полгода; 41 – экономил на расходах на питание, 61% – на одежду и обувь (СНОСКА: Там же. ? 4. С. 39.).

          Подобное совпадение объективной и субъективно-психологической неудовлетворенности (или удовлетворенности) потребностей – далеко не постоянное и не повсеместное явление. Во многих обществах люди из трудящихся классов веками влачили нищенское и полуголодное существование, воспринимая его как обычное и нормальное, по меньшей мере, как неизбежное. В других обществах острое недовольство уровнем своего дохода проявляли группы, которым не угрожали ни голод, ни дефицит одежды или жилья. Во всех этих случаях действуют не объективные физиологические или экономические, но социально-психологические факторы.

          В психологическом смысле неудовлетворенность потребностей физического существования отнюдь не равнозначна неудовлетворенности физиологических нужд организма. Объем и состав благ и условий, образующих предмет этих потребностей, у человека обусловлен исторически и социально. Современный россиянин, которому недоступны чай или сахар, является и чувствует себя лишенным необходимого. Между тем наши не столь уж далекие предки даже не знали о существовании этих продуктов. Американец, у которого нет автомобиля, – несомненно, по меркам своего общества очень бедный человек, чего нельзя сказать о 80% не имеющих машины россиян.

          Было бы, конечно, чудовищным утверждать, что нет принципиальной разницы между неудовлетворенными потребностями умирающего от голода африканского крестьянина и считающегося бедным, но сытого и одетого европейца или североамериканца. Тем не менее, факт остается фактом: необходимое социально и психологически может намного превосходить необходимое биологически. Над биологической «базой» потребностей физического существования строится, во-первых, сложная система инструментальных потребностей, обслуживающих витальные нужды (например, в транспорте, необходимом для переезда к местам трудовой и потребительской деятельности). Во-вторых, все конкретные блага, услуги и условия, которые удовлетворяют как первичные, собственно биологические, так и вторичные, инструментальные потребности определяются – в своих количественных и качественных параметрах – не только содержанием потребностей, но и социально-культурными нормами, стандартами потребления, на которые ориентируются данное общество или какая-то его часть.

          Здесь у читателя может возникнуть вопрос: насколько оправдано выделение потребностей физического существования в особую группу, коль скоро в своих количественных и качественных параметрах они определяются не только витальными нуждами, но и социально-историческими факторами? На это можно ответить, что между потребностями различных типов вообще не существует непроходимых границ; ниже мы увидим примеры их переплетения и взаимодействия. К потребностям физического существования относятся такие, первичный источник которых восходит к нуждам воспроизводства человеческой жизни.

          Откуда же берутся социальные стандарты потребления? Во многом их формируют культурные традиции, привычки, коренящиеся в истории данного общества, в природных условиях, в которых оно существует. Громадное воздействие на потребительские стандарты оказывает уровень технического и экономического развития общества, объем национального дохода и характер его распределения между различными социальными группами. Нас, однако, интересует не эта объективная технико-экономическая база потребления, но психологические условия и механизмы формирования и изменения стандартов, их превращения в социальные потребности, способные стимулировать действия людей в общественно-политической сфере. Говоря конкретнее, проблема состоит в том, когда, почему и как возникает такая неудовлетворенность потребностей физического существования, которая становится явлением макросоциального и политического значения.

          Механизмы динамики потребностейОдин из возможных подходов к анализу проблемы разработан в опубликованном еще в 60-х годах исследовании английского социолога У. Рансимена «Относительная лишенность и социальная справедливость» (СНОСКА: Runciman W.C. Relative Deprivation and Social Justice A Study of Attitudes to Social Inequality in Twentieth-Century Britain. S. Fransisco, 1966.). Исходный постулат этой работы состоит в том, что представления людей о своем экономическом и социальном положении и уровень их недовольства или удовлетворенности этим положением не соответствуют их реальной ситуации. Субъективная неудовлетворенность выражает, по терминологии автора, не абсолютную, но относительную лишенность (deprivation), т.е. результат сравнения собственного положения с образцовой, «нормальной», ситуацией. Обычно за образец принимается ситуация определенной референтной (термин, применяемый в социальной психологии) группы (или группы соотнесения). В качестве таковой может выступать своя собственная группа, и тогда нынешняя ситуация сравнивается с ранее принятыми ею нормами (жизненного уровня, потребления и т.д.). Такую группу соотнесения Рансимен называет «нормативной». Или же люди сравнивают свое положение с ситуацией другой, известной им, по его терминологии, «компаративной» группы.

          Вопрос о том, почему возникает, усиливается или ослабевает относительная лишенность, Рансимен исследовал на большом историческом и социологическом материале о социальных представлениях английских рабочих и служащих в 1918-1962 гг. Из его данных следует, что чувство относительной лишенности было особенно интенсивным у рабочих в конце первой мировой войны, в последующий же период оно в основном уменьшалось. В объяснении этой динамики у Рансимена большую роль играет понятие социальных ожиданий. В период первой мировой войны у рабочих усилились социальные контакты с другими слоями, распространилась надежда на улучшение экономического и социального положения рабочего класса в послевоенный период. Под влиянием этих факторов повысился уровень социальных ожиданий, усилилась тенденция выбирать в качестве референтной компаративную группу – служащих, вообще представителей средних слоев. В результате сравнения своего собственного реального положения с положением этих слоев у рабочих обострилось чувство социальной лишенности.

          Наступившая после войны экономическая депрессия, вызвавшая рост безработицы, падение жизненного уровня рабочего класса, привела к снижению социальных ожиданий рабочих. Референтной теперь для них стала ситуация не «среднего класса», а тех групп своего собственного класса, которые чаще других теряли работу и испытали больше бедствий, порожденных кризисом. В результате чувство социальной лишенности ослабло. Рансимен объясняет это явление тем, что рабочие воспринимали ухудшение своего положения как непреодолимое: чем менее преодолимыми, замечает он, представляются материальные лишения, тем уже рамки сравнения, тем слабее чувство лишенности. В сущности Рансимен описывает здесь явление «оценки возможностей» (в данном случае низкой); напомним (см. главу I), что эта оценка является одним из важнейших психических компонентов восприятия общественной действительности.

          После второй мировой войны чувство относительной лишенности в рабочей среде продолжало оставаться слабым, но теперь по другим причинам, чем в предшествующий период. В результате реформ, проведенных лейбористским правительством, в рабочем классе возникло убеждение, что произошло перераспределение богатства значительно более существенное, подчеркивает Рансимен, чем в действительности. Уровень социальных ожиданий вновь повысился и рабочим теперь представлялось, что они в основном реализуются. Этому впечатлению содействовало сравнение с обеими референтными групповыми ситуациями, которые находились в когнитивном горизонте рабочих. С одной стороны, их положение улучшилось по сравнению с их собственной (нормативной) группой в предшествующий период. С другой стороны, часть рабочих стала получать зарплату более высокую, чем многие служащие, представлявшие компаративную группу. И в то же время эта ситуация усилила чувство лишенности у служащих.

          В начале 60-х годов реальный уровень жизни рабочих был ниже, чем у служащих. Тем не менее, по данным Рансимена, «ощущение относительной лишенности в экономической области, проявленное опрошенными рабочими физического труда и их женами, значительно ниже того, которое соответствовало бы действительному экономическому неравенству». Объясняя этот феномен, Рансимен констатирует узость, ограниченность компаративных референтных групп. Отвечая на вопрос, кто живет лучше них, почти все говорили о какой-то близлежащей, хорошо известной категории; очень немногие рабочие сравнивали себя со средним классом.

          Уровень субъективной относительной лишенности, как это видно из данных исследования, является одним из важнейших факторов, определяющих политическое поведение рабочих. Те, у кого он выше, проявляют большую склонность к поддержке лейбористской партии, выступающей под лозунгами защиты экономических и социальных интересов рабочего класса, рабочие со слабым чувством лишенности предпочитают голосовать за консерваторов.

          В исследовании Рансимена в той или иной мере отразились социально-психологические особенности английского общества, национального характера англичан. Тем не менее, основные его выводы, несомненно, имеют общесоциологические и психологическое значение. Они, прежде всего, показывают, что неудовлетворенность потребностей физического существования лишь в ограниченной мере может рассматриваться как абсолютная величина, измеряемая реальным уровнем потребления. Как психологическое состояние, способное порождать групповую мотивацию, экстраполируемую в социально-политическую психологию, эта неудовлетворенность относительна: она определяется соотнесением реального жизненного уровня с эталонным – с тем, который представляется нормальным и достижимым. Формирование же эталона – частный случай конструирования социальных представлений и определяется, таким образом, когнитивными факторами. Данные Рансимена показывают, что среди этих факторов решающая роль принадлежит, во-первых, когнитивному горизонту социального субъекта, конкретности его представлений об уровне жизни социально близких ему, «соседних» групп. Во-вторых, весьма сильным когнитивным фактором является выражаемая в социальных ожиданиях оценка возможностей достижения более высокого жизненного уровня.

          Сочетание двух названных факторов легко проследить на многочисленных исторических примерах. Вот один из них: русский крепостной крестьянин превосходно знал, как живет его помещик, но знание о социальной дистанции, отделявшей его от барина, исключало восприятие дворянства как «компаративной группы». А на это знание накладывалось и укрепляло его ощущение невозможности сократить эту дистанцию. Однако – и здесь мы выходим за пределы схемы относительной лишенности – описанная ситуация не означала, что у крестьян вообще полностью отсутствовала потребность в иных, более достойных жизненных условиях и что они совсем не сравнивали свое положение с барским. Скорее эта потребность подавлялась, существовала в скрытой форме, и в «обычной» ситуации не оказывала влияния на реальное социальное поведение. Но она прорывалась в моменты крестьянских бунтов, психологической основой которых было временное освобождение от «реалистических», «рациональных» социальных знаний, дававшее простор иррациональным формам социального поведения.

          В результате освобождения крестьян, последовавшего затем имущественного расслоения в крестьянской среде, а также под влиянием революционной пропаганды одновременно сократилась социальная дистанция между сословиями и в крестьянской психологии повысилась оценка возможностей достичь принципиально иного материального и социального положения, возросли социальные ожидания. Несомненное влияние на этот процесс оказало и усложнение социальной структуры российского общества, изменившее состав и характер референтных компаративных групп, находившихся в «когнитивном поле» крестьян (например, сельская буржуазия). Все эти факторы оказали мощное влияние на участие крестьянства в политических событиях 19051917 гг.

          Выведенные преимущественно социологическими методами положения теории относительной лишенности находят опору и в некоторых общепсихологических концепциях мотивации. Это относится прежде всего к исследованиям по динамике потребностей, связанным с именем одного из крупнейших психологов первой половины XX в. Курта Левина (начинавшего свою деятельность в Германии и продолжившего ее в США). Левин сформулировал свою теорию задолго до Рансимена, совершенно иным научным языком и на ином эмпирическом (лабораторно-экспериментальном) материале. Тем интереснее очевидная близость их выводов.

          Значение работ Левина и его школы для понимания мотивационных процессов состоит, прежде всего, в том, что в них дается систематизированное и формализованное описание механизмов воздействия внешних объектов – предметов потребностей – на их динамику. Его интересовали главным образом факторы, определяющие «силу», интенсивность конкретных, предметных потребностей. Одним из центральных в анализе этих факторов является введенное Левиным понятие «дистанция». Этим термином характеризуется в сущности когнитивное образование – представление субъекта о доступности ему предмета потребности. Полная недоступность означает, что психологическая дистанция до цели непреодолима, в этом случае актуальная потребность в данном предмете не возникает (или, добавим, подавляется, вытесняя ее в сферу мечты или в подсознание). Потребности устремляются лишь к объектам, воспринимаемым субъектом как относительно доступные, отделенные от него преодолимыми дистанциями. Эта устремленность сохраняется до тех пор, пока объект не присвоен субъектом; она образует специфическую психическую напряженность.

          В концепции американского психолога Д. Мак Клелланда некоторые идеи Левина получили дальнейшее развитие. Обосновывая свою теорию «мотивации достижения», Мак Клелланд и его сотрудники доказали, что сила мотива максимальна, когда трудности достижения цели (дистанция, по терминологии Левина) обладают «средней» величиной. Чем меньше трудность по отношению к некоему среднему уровню, чем более достижимым представляется объект, тем слабее напряженность и тем, следовательно, меньше интенсивность потребности. Уровень достижимости предмета потребности, который Левин измерял «дистанцией», может быть также выражен понятием «барьер». Низкий барьер означает легкость, высокий – значительную трудность достижения объекта потребности.

          Привлекательность предмета потребности для ее субъекта Левин назвал термином «валентность». Его концепция и теория «мотивации достижения» подводят к выводу, что наибольшей валентностью обладают объекты, отделенные от субъекта барьерами средней величины; валентность ослабевает как со снижением, так и с повышением барьера (СНОСКА: Levin К. Vorsatz, Wille und Bedurfnis. В., 1926; McClelland D.C. and oth. The achievement motive. N.Y., 1953; Arkes H.R., Garske J.P. Psychological Theories of Motivation. Monterey, 1977. Ch. 7, 8.).

          Действие психологических механизмов, описанных Левиным, нетрудно проследить на материале динамики массовых потребностей физического существования и их экстраполяции на уровень социальнополитической психологии. Снижение и рост социальных ожиданий, о которых говорится в работе Рансимена, – это на социологическом и социально-психологическом языке – то же, что снижение и повышение барьеров на языке психологии Левина.

          Из новейшей истории Западной Европы и Северной Америки известно, что кризисные экономические ситуации (в 20-30-х и 7080-х годах) снижали уровень социальных требований массовых слоев, побуждали их психологически адаптироваться к ухудшавшейся ситуации. Эта адаптация – результат повышения барьеров, снижения оценки возможностей. Напротив, в условиях экономического подъема или осуществления реформ, направленных на перераспределение в пользу трудящихся национального дохода, – реального или ожидаемого роста их «доли пирога» – требования масс, активность в их отстаивании резко возрастали. На рубеже 60-70-х годов западные социологи писали даже о «революции растущих ожиданий».

          На высоту барьеров влияли также механизм выбора групп соотнесения, причем этот выбор зависел как от уровня социальных ожиданий, так и от динамики групповой структуры общества: близости уровня и типа потребления различных групп, интенсивности межгрупповых социальных связей (межгруппового общения, горизонтальной и вертикальной социальной мобильности и т.п.). Так, в десятилетия после второй мировой войны формирование в западных обществах среднего класса – социально-психологической общности, отдельные компоненты которой различались по уровню дохода, профессиональному и социальному статусу, но сближались по типу культуры и образа жизни – способствовало выработке единого общественного стандарта потребительских ожиданий и вожделений.

          Потребности в условиях социального хаоса: российская ситуация конца 80-90-х годовРассмотренные социально-психологические механизмы в своеобразной форме проявлялись и проявляются в советском и постсоветских обществах. Интересный материал и анализ, относящийся к динамике потребностей советских людей в годы перестройки, можно найти, например, в работе B.C. Магуна и А.З. Литвинцевой (СНОСКА: См.: Магун В.С.,Литвинцева А.З. Жизненные притязания ранней юности и стратегии их реализации: 90-е и 80-е годы. М., 1993.). Она основана на опросах молодежи – школьников старших классов и учащихся ПТУ, в основном семнадцатилетних юношей и девушек. Исследования проводились в 1985 г. в Киеве (только среди школьников) и в 1990-1991 гг. в Москве. Конечно, мнения еще не вступивших в самостоятельную жизнь молодых людей не вполне репрезентативны для общества в целом, зато они позволяют выявить тенденцию социально-психологических изменений, происшедших за 5-6 лет перестройки, так сказать, в «чистом виде», ведь у молодежи, именно в этот период вышедшей из детства, сила инерции старых представлений проявлялась, несомненно, меньше, чем у людей среднего и особенно пожилого возраста.

          Исследование показало, что молодые люди, оканчивавшие школу в 1990-1991 гг., обладали гораздо более высокими материальными притязаниями чем их предшественники середины 80-х. Это относится как к величине денежного дохода, который они хотят или рассчитывают получать так и к объему и качеству потребительских благ. Так, в 1985 г. размер достаточной, с точки зрения опрошенных, заработной платы был близок к средней реальной зарплате в СССР, в 19901991 гг. превышал ее в среднем в 10 раз! 4-х комнатная квартира на семью из 4-х человек заменила в планах молодых людей 3-х комнатную; доля опрошенных, рассчитывающих иметь большую капитальную дачу возросла с одной трети до трех четвертей; если в 1985 г. пятая часть не намеревалась приобретать машину, а большинство остальных мечтало о «Жигулях», то в 1990-1991 гг. автомобиль хотели иметь почти все, причем около 40% – иномарку. Напомним хорошо известный факт: весь этот рост притязаний произошел в условиях углубляющегося экономического кризиса, при отсутствии реального роста жизненного уровня.

          Рост запросов, касающихся благосостояния, авторы исследования характеризуют как «революцию притязаний», совершающуюся... под влиянием радикальных культурно-идеологических преобразований, снятия информационных барьеров между нашей страной и развитыми» капиталистическими странами... многих существовавших прежде «табу». Революционные изменения в сознании людей произошли очень быстро и поэтому опередили «революцию бытия».

          В бывших советских республиках «революция растущих ожиданий» произошла в отличие от Запада 60-70-х годов не в результате возросшей доступности более высокого потребительского стандарта, а под влиянием совершенно иных факторов. Во-первых, в когнитивном поле массового сознания появились новые компаративные группы соотнесения, причем такие, в которые значительная часть молодежи рассчитывает в будущем вступить. Из числа опрошенных в ходе исследования 1990-1991 гг. выпускников школ 63% предпочли бы работать на совместном предприятии или в инофирме, 8 – в кооперативе или на частном предприятии и 22% хотели бы завести свое дело. В 80-х, отмечают в этой связи авторы работы, «в стране возникли «островки» новой экономики, и само по себе «местопребывание» на этих островках (т.е. работа в негосударственной экономике) может, согласно распространенным представлениям, повышать благосостояние человека» (СНОСКА: Там же. С. 48-49.).

          Во-вторых, созданная перестройкой атмосфера свободы, распада жестких норм, регулировавших жизнь тоталитарного общества, привела к глубоким изменениям в индивидуальной психике, как бы размыла запечатленные в ней «границы возможного», ослабила укоренившиеся приспособительные тенденции. Этот процесс снижения барьеров распространялся в обществе неравномерно и шире всего, естественно, охватил младшее поколение.

          В начале 90-х годов молодежь сохраняла более высокий по сравнению с другими возрастными группами уровень притязаний, не соответствующий ее реальному материальному положению. Так, по данным за август 1993 г., средний размер дохода, оцениваемого как необходимый для «нормальной жизни» превышал у опрошенных в возрасте до 29 лет реальный доход в три, у остальных возрастных групп – в 2,4-2,5 раза. Значительно чаще, чем люди старшего и среднего возрастов, молодые предпочитали хороший заработок «без особых гарантий на будущее» и положение предпринимателя, ведущего на свой страх и риск собственное дело, «небольшому, но твердому заработку и уверенности в завтрашнем дне» (СНОСКА: Экономические и социальные перемены. 1993. ? 6. С. 46, 50.).

          Высокий уровень притязаний в сфере благосостояния, соответствующий возросшей «силе» потребностей физического существования – это факт не социально-политической, но индивидуальной психологии. Однако социальные ожидания, связанные с появлением новой частнопредпринимательской экономики и освобождением от социалистических «правил игры» – создают предпосылки для ее экстраполяции в общественно-политическую сферу. Обществу явно или неявно предъявляется требование создать людям условия для свободного выбора предметов потребления (вместо «Москвича» и «Жигулей» «Вольво» и «БМВ'!) и способов заработка, снять ограничения с форм и уровня дохода. Поскольку этому требованию соответствуют принципы рыночной экономики, они встречают наиболее широкую поддержку в тех социально-демографических группах – особенно среди молодежи, – которые отличает наиболее высокий уровень материальных потребностей. Как показывают данные опросов, именно в позициях по проблеме оптимального типа экономического строя больше всего проявляется разрыв между поколениями. Так, в 1993 г. за экономическую систему, основанную преимущественно на рыночных отношениях, высказался 61% опрошенных в возрасте до 29 лет, 40,5 – в возрасте 30-34 года и лишь 20% – старше 54 лет. (СНОСКА: См.: Там же. ? 4. С. 42, 46.). В пользу же системы, основанной на государственном планировании, высказалось лишь около 20% респондентов младшей возрастной группы, 31,5% – средней и больше половины – старшей. Характерно, что политические деятели – «рыночники» (Ельцин, Гайдар, Чубайс) пользуются в младшем поколении наибольшей, а политики, отождествляемые со старой хозяйственной номенклатурой (Черномырдин), – наименьшей поддержкой (СНОСКА: См.: Там же. ? 6. С. 43.).

          В целом российская социально-экономическая и социально-психологическая ситуация начала 90-х годов отличается уникальностью, крайне затрудняющей ее сопоставление с развитыми странами Запада. Одна из ее наиболее своеобразных черт – крайняя разнонаправленность, хаотичность изменении в положении людей – в их материальном и социальном статусе, в социальной мобильности, – проявляющаяся часто в рамках одних и тех же человеческих общностей, объединяемых непосредственным общением. Наряду с обвальным снижением жизненного уровня и усилением пессимистических ожиданий, вызываемых инфляцией, впечатляющий рост частных богатств и спроса на дорогие импортные товары. Врач или инженер, занявшийся бизнесом или просто перешедший служить в коммерческую структуру, становится богачом по сравнению со своими вчерашними коллегами. Юнец, не закончивший школы, торгуя газетами или сигаретами, имеет доходы, о которых не может и мечтать его отец – высококвалифицированный специалист с ученой степенью. В этих условиях теряются сколько-нибудь ясное и определенное ощущение жизненных перспектив и возможностей, критерии оценки собственного положения. Выбор референтных групп и ситуаций приобретает более индивидуальный и случайный, чем социально-групповой характер, совершается под влиянием индивидуальных психологических особенностей и контактов человека. Часть россиян склонна сравнивать свое положение не с какой-то реальной ситуаций, но с ожидавшейся ранее (в 1991 – особенно начале 1992 г.) катастрофой, что стимулирует примирение с действительностью, питаемое также надеждой на успех реформ или личные усилия. Другие, сопоставляя свой нынешний неустойчивый жизненный уровень с недавней стабильной обеспеченностью, а также с богатством других людей, напротив, «сгущают краски». Как уже отмечалось, реальное материальное положение оказывает при этом лишь ограниченное влияние на характер его оценки.

          В одном из опросов 1993 г. почти половина людей с низким и 71% с высоким уровнем дохода умеренно позитивно оценила свое материальное положение, выбрав ответы: «все не так плохо и можно жить» и «жить трудно, но можно терпеть». Заметно меньше (42,6%) получающих низкий доход и почти четверть – высокий присоединились к резко негативной оценке: «терпеть наше бедственное положение уже невозможно». Этот калейдоскоп восприятий и представлений свидетельствует об отсутствии какой-либо абсолютно господствующей социально-психологической тенденции не только в обществе в целом, но и в рамках различающихся по доходам групп населения, в том числе бедных. Видимо, эта ситуация в той или иной мере объясняет, почему до конца 1993 г. в России так и не произошел массовый социальный взрыв, неоднократно предрекавшийся прессой и политиками определенного направления. Но она же объясняет и неожиданно большое количество голосов, полученное на выборах декабря 1993 г. силами «непримиримой оппозиции': коммунистами и особенно либерально-демократической партией В. Жириновского. Отсутствие у этой партии сколько-нибудь развернутой и обоснованной экономической программы компенсировалось агрессивностью «тотального» осуждения всего, что делают или предлагают правительство и демократы. Голосование за нее поэтому позволяло избирателям «выплеснуть» свои эмоции, вызванные нетерпимой ситуацией, избавляя себя в то же время от бремени практически невозможного для них выбора альтернативной экономической стратегии.

          Чрезвычайно высокий уровень когнитивной неопределенности в условиях глубокого общественного кризиса – таков, очевидно, главный психологический источник хаотичной динамики потребностей в России конца 80 – начала 90-х годов.

          3. Потребности социального существования и личностьПо справедливому замечанию А.Н. Леонтьева, сфера человеческих потребностей обладает внутренним единством и их разделение на необходимые для поддержания жизни и духовные потребности относительно (СНОСКА: См.: Леонтьев А.Н. Указ. соч. С. 9-10.). Проблема системной взаимосвязи между потребностями различных типов – одна из центральных и наиболее сложных в психологии мотивации. В предыдущих разделах мы неоднократно касались связи между когнитивными и иными потребностями человека. Теперь нам предстоит уяснить, какое место в мотивационной системе занимают те из них, которые по принятой нами терминологии являются потребностями социального существования людей (см. с. 68). А также рассмотреть, какую они играют роль и как функционируют в сфере социально-политической психологии.

          Уроки «гуманистической психологии'Одна из наиболее популярных в психологии и политологии концепций взаимосвязи потребностей принадлежит видному представителю американской так называемой гуманистической психологии А. Маслоу. Этот автор располагает все потребности человека на пяти иерархических уровнях. Низший уровень – это физиологические потребности, далее следует потребность в безопасности; на более высоких уровнях находятся потребности в принадлежности к человеческой общности и в любви, в уважении, а высший уровень представлен потребностью в самоактуализации (или самоосуществлении, т.е. полном раскрытии заложенных в человеке потенций и способностей). Главное в концепции Маслоу – это, однако, не «список» потребностей (выше уже отмечалось, что подобным спискам несть числа, многие из них – намного более детальны и полны, чем цитируемый), а его представление об их происхождении и взаимоотношениях. Потребности всех уровней, по Маслоу, «инстинктоидны», т.е. генетически заложены в психике человека в виде потенций. Потребности более высоких уровней актуализируются и начинают влиять на поведение лишь по мере удовлетворения (полного или частичного) низших (СНОСКА: Maslow А.Н. Motivation and Personality. N.Y., 1954.). Собственно, это представление о совпадающем с эволюцией человека движении потребностей от основания (физиологические нужды) к вершине (самоактуализация), об их, по принятой в психологической литературе терминологии, «пирамидальной» структуре является главным в концепции Маслоу.

          Эта концепция привлекает своей простотой, ясностью и еще более тем, что она соответствует обыденной жизненной «мудрости» и многим хорошо известным фактам человеческой жизни. В общем нетрудно поверить в простую истину: лишь набив желудок и обезопасив себя от угроз собственной жизни, человек начинает стремиться к более высоким материям. «Сначала хлеб, а нравственность потом», – как поют герои «Оперы нищих» Б. Брехта.

          Американский политический психолог Дж. Дэвис справедливо отмечает, что, будучи примененной к психологии политики, концепция Маслоу позволяет преодолеть ограниченность когнитивистского подхода и, говоря шире, вообще теорий, исходящих из детерминации взглядов людей внешней средой, социально-культурными нормами, «Этот подход игнорирует роль, которую играют внутренние силы человеческих существ – генетические силы, – производящие отбор... приемлемых и отвергаемых ценностей...» Речь идет о «политически значимых и врожденных силах», «метафизических и не нацеленных на выживание (meta-survival) потребностях, которые побуждают людей стремиться к равенству, достоинству и власти... после того, как обеспечено удовлетворение их физических потребностей» (СНОСКА: Davies J.Ch. Maslow and Theory of Political Development. Getting to Fundamentals // Political Psychology. 1991. Vol. 12. N 3. P. 416, 417.).

          В этих постулатах отчетливо проступают уязвимые места концепции Маслоу и ее политологических ответвлений. Во-первых, вряд ли можно найти убедительные доказательства врожденности потребностей в равенстве или достоинстве. Во-вторых, критики теории Маслоу с полным основанием отмечают, что имеется множество фактов, которые противоречат пирамидальной схеме. «Принцип иерархичности (потребностей. – Г.Д.), – замечает, например, А.И. Юрьев, – не позволяет объяснить поведение Яна Гуса... Джордано Бруно... и многих других...» (СНОСКА: Юрьев А.И. Введение в политическую психологию. СПб., 1992. С. 88.)

          Маслоу и сам отмечал ряд выявленных им эмпирических отступлений от «пирамидального» развития потребностей (СНОСКА: Maslow A.Н. Op. cit. P. 98-101.), однако, похоже, расценивал их лишь как исключение, подтверждающее правило. Несколько наивный схематизм его концепции во многом объясняется узостью эмпирического материала – объектом его исследования были люди из американской университетской среды – материально обеспеченные интеллектуалы из среднего класса, профессионально связанные с познавательной и творческой деятельностью. Между тем при включении в сферу исследования более широкого круга социальноисторических и личностных ситуаций было бы нетрудно убедиться, что в «пирамидальную» схему не вписываются не только герои-мученики вроде Бруно, но и обычные люди. Даже не склонный к особому героизму люмпенизированный римский плебс требовал не только хлеба, но и зрелищ. А как объяснить в рамках этой схемы интенсивность нравственных проблем и идеалов в психологии наиболее обездоленных слоев античного общества, из которых рекрутировало своих адептов раннее христианство? Или феномены крестовых походов, Реформации, раскола, вообще любых массовых религиозных движений? Сколь угодно сходных примеров можно найти и в современном мире. А применительно к психологии личности логика данной концепции подводит к абсурдному выводу, будто у людей, остро нуждающихся в хлебе насущном, нет потребностей в любви или самоутверждении.

          И все же описанный Маслоу механизм пробуждения «высших» потребностей по мере удовлетворения витальных или вообще потребностей физического существования вполне реален. Кстати, он адекватен и изложенным выше представлениям о динамике потребностей: удовлетворенность «низших» потребностей снижает их психологическую интенсивность (происходит снижение барьеров, отделяющих их предметы от субъекта) и тем самым открывает простор актуализации потребностей других типов. «Пирамидальная» схема не в состоянии объяснить всю совокупность мотивационных процессов, но кое-что в них она все-таки объясняет. Поэтому «рациональное зерно» данной концепции, правда, вместе с ее слабостями, вошло в теоретический арсенал современной политической психологии.

          На Западе широкую известность приобрели работы Р. Инглхарта, который на основании концепции Маслоу пытался объяснить сдвиги в политических приоритетах населения стран Запада, наметившиеся в 60-70-х годах. В этот период в западном обществе усилился интерес к проблемам свободного самовыражения личности, протест против ограничивавших эту свободу устоявшихся норм частной и общественной жизни. Широкий отклик в обществе находила критика традиционных политических целей: экономического роста, укрепления военной мощи, ценностей «общества потребления». Гонке за прибылью и за потребление противопоставлялись экологические и гуманистические приоритеты: гармония человека и природы, свободные от принуждения и лицемерия искренние отношения между людьми. Не удовлетворявшие своей безличностью и формализмом крупномасштабные общественно-политические институты – парламент, партии, профсоюзы – предлагалось заменить или дополнить самоуправляющимися ассоциациями, основанными на непосредственном межличностном общении; труд ради заработка – трудом, развивающим творческий потенциал личности. Эти настроения выразились в новых формах образа жизни, культуры и общественного поведения молодежи от хиппизма до «студенческой революции», в кризисе традиционной трудовой этики и «сексуальной революции», в подъеме экологических и других нетрадиционных, «неформальных» массовых движений (СНОСКА: Подробнее см.: Дилигенский Г.Г. В поисках смысла и цели. М., 1986.).

          Всю эту совокупность социально-психологических изменений Инглхарт свел к конфликту двух противоположных систем ценностей, одну из них он назвал «накопительской», или «материалистской», а другую «постматериалистской», к которой он отнес такие приоритеты, как «создание более дружелюбного и менее безличного общества», где «идеи важнее денег», поощряется «участие рядовых граждан в принятии политических решений» и т.п. Основываясь на данных опросов, проведенных в ряде стран, он пришел к выводу, что носителями постматериалистских ценностей являются главным образом люди (особенно молодые) из зажиточных средних слоев. Соответственно главной психологической причиной той новой системы потребностей, которую выражает «постматериализм», оказалась – вполне в духе теории Маслоу – удовлетворенность материальных потребностей (СНОСКА: Inglehart R. The silent revolution. Changing values and political styles among Western publics. Princeton, 1977; Idem. Value priorities and socieconomic change // Barnes S.H., Kaase M.K. Political action: Mass perticipation in five Western democracies. Beverly Hills. L., 1979. P. 305-342.).

          Критики концепции Инглхарта отмечают, что его выводы не соответствуют полученным данным. Системы ценностей, выделенные им в качестве альтернативных, в действительности разделяет лишь часть опрошенных; около или больше половины, как признает сам Инглхарт, не могут быть отнесены ни к «материалистам», ни к «постматериалистам». И это вполне понятно, так как «материалистские» и «постматериалистские» приоритеты на самом деле по большей части вовсе не альтерантивны: можно, например, одновременно выступать за рост экономики и за более дружелюбное и менее безличное общество. Последующие эмпирические исследования не подтвердили и гипотезу о тесной связи постматериальных ценностей с определенными социальными группами – зажиточным средним классом: они, хотя и в разной форме, получили распространение в самых различных слоях, в том числе и в озабоченной своим материальным положением части рабочего класса. Наиболее же богатые буржуазные слои как раз враждебны этим ценностям (СНОСКА: См.: Дилигенский Г.Г. Указ. соч. С. 127, 230.).

          Система факторов, обусловивших «революцию ценностей» в западном обществе, как мы еще будем иметь возможность убедиться, гораздо более сложна и многомерна, чем это изображено в механицистской схеме Инглхарта. Так же как достаточно сложны и противоречивы, несводимы к появлению новой «культуры протеста» последствия этой «революции». Тем не менее, в концепции Инглхарта, как и в общепсихологической теории Маслоу, получил отражение один из действительно функционирующих механизмов динамики потребностей. Это подтверждается в частности тем, что кризисные явления в западной экономике, начавшие проявляться с середины 70-х годов, и вновь обострившие проблемы жизненного уровня массовых слоев населения, в известной мере (хотя и далеко не полностью!) затормозили рост новых нематериальных потребностей. Слабость концепций пирамидальной структуры потребностей заключается в том, что они гипертрофировали выявленный ими реальный психологический механизм, приписали ему универсальное значение, которого в действительности он не имеет.

          В некоторых работах теория Маслоу используется еще шире, получает статус универсальной модели всемирной истории. Так, американский политолог Дж. У. Дэвис, пытаясь соединить формационную теорию Маркса с психологией Фрейда и Маслоу, строит «новую теорию политического развития» человечества. Это развитие, по его мысли, проходит пять (как у Маркса и Маслоу!) стадий, на каждой из которой «институционально-социальная система» (что-то вроде марксистского «базиса») обусловливает актуализацию того или иного уровня потребностей – от простого выживания до самоактуализации. Разные стадии могут совпадать по времени, сосуществовать в одном и том же обществе. Первая стадия – примитивная анархия – совпадает с первобытным обществом и феодализмом, вторую – анемичную анархию – характеризует «борьба всех против всех», агрессивный индивидуализм; видимо, речь идет о раннем капитализме. Третья стадия – олигархия, к ней Дэвис относит европейский абсолютизм и бонапартизм, тоталитарные общества и современный «третий мир». Все первые три стадии соответствуют низшим уровням потребностей. Потребности более высокого порядка – в самоуважении, достоинстве, равенстве – актуализируются на четвертой стадии – демократической. И наконец, пятая стадия – цивилизованная анархия – существует пока лишь в эмбриональном виде; ей соответствует потребность в самоактуализации, она открывает каждому человеку возможность реализовать свой потенциал (в этой стадии легко распознать своего рода «альтернативного близнеца» Марксового коммунизма) (СНОСКА: Davies J.Ch. Roots of Political Behavior // Political Psychology / Ed. M.G. Hermann. P. 39-51.).

          Хорошо известно, что любые универсальные схемы исторического развития весьма уязвимы для критики, и схема Дэвиса не составляет в этом смысле исключения. Нетрудно показать, что «высшие» потребности, как уже отмечалось, проявляются на сконструированных им низших стадиях, а проблема удовлетворения «низших» потребностей отнюдь не теряет своего значения в условиях демократических режимов. Достаточно натянутым выглядит и отнесение к одной и той же стадии таких разных обществ, как, например, наполеоновская Франция и сталинский социализм. В концепции Дэвиса вызывает, однако, интерес не эта стадиальная схема, а попытка как-то соотнести историческую динамику человеческих потребностей с социально-экономической и политической историей. Освобожденная от Прокрустова ложа «пирамидальной» теории Маслоу, она могла бы привести к значимым результатам.

          Иначе, чем Инглхарт и Дэвис, подходит к проблеме роли потребностей в общественно-политической жизни видный представитель «гуманистической психологии» С. Реншон. Его интересует главным образом связь потребностей личности с ее психологической вовлеченностью в политический процесс. Анализ проблемы подводит Реншона к выделению потребности человека в личном контроле над окружающей социальной средой, над происходящими событиями. Эмпирические исследования позволили ему выявить корреляцию между низким уровнем личного контроля и отчужденностью от политики, а также склонностью к экстремизму и насилию. Напротив, высокий уровень личного контроля совпадает с вовлеченностью в политическую жизнь, которую Реншон измеряет степенью доверия к правительству США; доверие в данном случае рассматривается не как слепая вера, а как освоение человеком политической деятельности, психологическое включение в нее, которые позволяют воспринимать ее как сферу собственного контроля.

          Методология Реншона оставляет неясным, в какой мере недоверие к власти и связанная с ним, по данным автора, фрустрация обусловлены личной психологией, и в какой – объективными особенностями представительной демократии, при которой реальное влияние рядового гражданина на политические решения довольно ограничено. Тем более, что лишь незначительная доля опрошенных Реншоном проявила высокую степень доверия правительству (СНОСКА: Критический анализ концепции Реншона и других теорий «гуманистической психологии» см.: Шестопал Е.Б. Личность и политика. М., 1988, С. 141-150.). Легко представить себе человека, обладающего высоким уровнем контроля, поскольку речь идет о его частной и профессиональной жизни, но отчужденного от жизни политической. Тем не менее, как мы уже видели в первой главе книги, связь между «уровнем Я», оценкой возможностей влияния на общественно-политическую жизнь и интересом к ней, психологической вовлеченностью в нее, словом между ощущениями людей собственной «силы» в отношениях со средой (личным контролем) и их социально-политической психологией реальны. В современной России мы видим то же совпадение личной психологической неустроенности (фрустрации) с политическим отчуждением, агрессивностью, экстремистскими настроениями, которые Реншон констатировал у американцев. Поэтому при всех оговорках стоит с вниманием отнестись к его наблюдениям.

          В целом опыт «гуманистической психологии» ценен для психологии социально-политической не столько ее концептуальными схемами, сколько избранным ею углом зрения, направлением научного поиска. Этот опыт подводит к той мысли, что потребности, не сводимые прямо или косвенно к нуждам физического существования людей, экстраполируются в социально-политическую сферу, «входят» в нее иначе, иными путями, чем такие нужды. Потребности физического существования независимо от факторов, формирующих их объем и форму (непосредственно ощущаемая нужда или соотнесение с референтной ситуацией) суть конкретные потребности в вещах, материальных условиях или воплощающем их денежном доходе; будучи неудовлетворяемыми, они превращаются в требования, предъявляемые обществу более или менее массовыми социальными группами. Потребности социального существования («высшие», по терминологии Маслоу) имеют иное происхождение и объекты. В основе потребностей в самоутверждении и контроле, в равенстве и достоинстве и т.п. – не дефицит определенных благ, но неудовлетворенность человека самим собой и своей деятельностью, своим положением в системе социальных связей и отношений. Источник таких потребностей, следовательно, надо искать в психологии человеческой личности, а условия, их порождающие, – в отношении человека к самому себе и в его отношениях с другими людьми, с обществом.

          Один из главных просчетов представителей «гуманистической психологии» состоит в том, что они пытались объяснить явления социально-политической психологии однозначно – механически соответствующей именно данному явлению конкретной потребностью людей. Но личность представляет собой некую системную целостность, и ее потребности, в том числе «высшие», могут быть поняты лишь как органический компонент этой системы. Не та или иная взятая отдельно потребность социального существования, но определенные типологические системы личностной мотивации, в которых в том или ином виде представлены такие потребности, экстраполируются в сферу социально-политической психологии, формируют те требования, которые личность предъявляет обществу. Так, приверженность демократии восходит не к одной лишь потребности в равенстве, но к определенному типу личности, оптимальному функционированию которой соответствуют именно демократические общественно-политические порядки. В потребностях же физического существования проявляется не внутренняя структура личности, но обусловленный исторически и социально набор «внешних» благ, необходимых людям для жизни. Анализ потребностей социального существования и их «включения» в социально-политическую психологию должен, таким образом, строиться на «материале» психологии личности.

          О социальной природе человекаПридя к выводу, что субъектом потребностей социального существования является человеческая личность, мы входим в одну из наиболее сложных областей психологической науки. Проблема природы личности, сущности и определения этого феномена вызвала к жизни множество различных теорий и подходов, ей посвящена колоссальная, практически необозримая литература, она является сегодня междисциплинарной проблемой, интересующей все науки о человеке. Мы затронем здесь лишь те ее аспекты, которые имеют наиболее близкое отношение к нашей теме. В ряде рассмотренных выше психологических теорий, в частности тех, которые выдвинуты «гуманистической психологией», проблема личности никак не выделяется, а само это понятие неявно, возможно, даже неосознанно, отождествляется с понятием «индивид». Такой подход коренится в традиции экспериментальной психологии, полем исследования которой первоначально был индивидуальный отдельно взятый человек. Для того чтобы изучать, скажем, зрительные или слуховые восприятия человека, находящегося наедине с воспринимаемым объектом, этот подход в общем был достаточен. Впоследствии индивидуальный угол зрения был перенесен на гораздо более сложные когнитивные и мотивационные процессы. Например, в концепциях Маслоу или Инглхардта речь идет о потребностях, проявляющихся в сфере межчеловеческих или общественных отношений, но субъектом этих потребностей фактически выступает арифметическая сумма тех же индивидов (или, если угодно, индивид, помноженный на число психологически подобных ему субъектов). Для представителей «индивидуалистической» психологии индивидуальное бытие человека данное, исходная точка отсчета, а его социальное бытие, как отмечает известный современный психолог Р. Харпе, есть нечто «искусственно сконструированное» (СНОСКА: Harpe R. Personal Being. A Theory for individual psychology. Oxford, 1983. P. 8.).

          Понятие «личность» как особая, не совпадающая с изолированно изучаемым индивидом научная категория появляется в психологии лишь с того момента, когда человеческая психика становится для нее продуктом социальной реальности, отношений между людьми. Именно эти отношения порождают феномен личности, присущий человеку и отсутствующий в животном мире. К такому ее пониманию подводит уже этимология самого слова «личность». Во многих языках оно происходит от понятия «маска», т.е. образа, который принимает действующий человек (актер), представая перед другими людьми.


          Представление о человеке как социальном существе пришло в психологию из философии и социологии. Как известно, Маркс считал сущностью человека «совокупность всех общественных отношений». На этом постулате построено и определение личности, которое в тех или иных вариациях дается в советских учебниках по общей и социальной психологии – она представляет собой «социальное качество человека» (СНОСКА: Социальная психология / Под ред. E.G. Кузьмина, В.Е. Семенова. Л., 1979. С. 76.).

          «Социологическое» происхождение категории «личность» не означает, что психология просто воспроизводит ее понимание, принятое в этой научной дисциплине. Социология, по определению В.А. Ядова, «исследует личность со стороны ее деиндивидуализированных, деперсонифицированных свойств в качестве определенного социального типа, основные черты которого есть продукт принадлежности к определенному месту в социальной структуре и детерминированы этим положением» (СНОСКА: Там же. С. 78.). Психология же изучает не социальные типы, но социально значимые и социально обусловленные свойства индивидуальной психики, субъективные проявления социальной природы человека, психические механизмы реализации этой природы.

          Для такого классика социологии, как М. Вебер единицей социального действия является отдельно взятый индивид, или личность, но само это действие интересует социолога лишь постольку, поскольку оно является рациональным («целерациональным», «правильно рациональным», по веберовской терминологии) и не нуждается для своего объяснения в каких-либо психологических соображениях. При этом целерациональное действие – это, по Веберу, не столько реальное и всеобщее (в реальной действительности оно встречается относительно редко), сколько «идеально-типическое» действие (СНОСКА: Weber М. Gesammelte Aufsatze zur Wissenschaftslehre. Tubingen, 1951. S. 408-411.), т.е. фактически абстракция, построенная на основе отвлечения от многообразия конкретных индивидуальных действий. К идеальному типу сводится таким образом и субъект этих действий – личность.



          В структурно-функциональной теории другого классика социологии – Т. Парсонса личность выступает как одна из подсистем системы действия, а ее мотивы и цели – как «вклад» в функционирование социальной или культурной системы. Иначе говоря, функционирование личности задано потребностями системы, «единичной частью», которой она является, а ее социальность сводится к обслуживанию этих общих для всей системы потребностей. Личность познается, следовательно, через познание определяющей ее системы – общества, культуры, а не через понимание происходящих в ней внутренних психических процессов (хотя Парсонс признавал значение психологии, в особенности фрейдистской, для понимания феномена личности).

          Социологический подход позволяет главным образом понять те требования, которые общество предъявляет личности, а также механизмы (нормы, цели, социальные роли, социализация, о чем см. ниже), посредством которых оно внедряет эти требования в ее внутреннюю структуру. Но он оставляет без ясного ответа вопросы, почему личность выполняет или не выполняет подобные требования и, главное, какие требования она в свою очередь предъявляет обществу, воздействуя тем самым на его функционирование и развитие. Дать ответ на подобные вопросы – задача междисциплинарных исследований, включающих данные и понятийный аппарат общей, социальной и социально-политической психологии.

          Как же подходят к проблеме социальной природы человека, личности психологические науки? На этот вопрос невозможно ответить однозначно, так как он по-разному решается разными теориями и школами. Для создателя культурно-исторической психологической концепции Л.С. Выготского социальность человеческого бытия, т.е. отношения между людьми, общение, культура являются тем фундаментом, на котором возникает и развивается специфически человеческая психика. Орудие общения – знаки и, прежде всего, речь, как и орудия трудовой деятельности воздействуют на всю психическую структуру. Их применение ведет к развитию необходимых для общения и труда внутрипсихических операций и тем самым к их усвоению, интериоризации психикой. Так возникают специфически человеческие психические феномены – мышление, сознание. Постоянно обогащающийся в ходе человеческой истории арсенал знаков запечатлевается в человеческой культуре и усваивается в процессе онтогенеза каждым человеком.


          Концепция Выготского носит общетеоретический характер, она заложила методологические основы изучения связи между социальным бытием человека и его психикой. Именно этим объясняется ее широко признанный авторитет, как в отечественной, так и в мировой науке. Применение же этой концепции к конкретным сферам человеческой психики – задача, которая была лишь намечена в трудах ее создателя. Не дожив до 40 лет, Выготский намеревался, но не успел исследовать со своих теоретических позиций проблему мотивации, которой он придавал первостепенное значение (СНОСКА: См.: Выготский Л.С. Избранные психологические исследования. М., 1956. С. 379.).

          К взглядам Л.С. Выготского близко примыкают идеи диалогичности сознания, развитые в литературоведческих и культурологических трудах М.М. Бахтина. По Бахтину, интериоризированное психикой общение, диалог с другим человеком есть суть сознания, его бытие; любой элемент сознания «интериндивидуален и интерсубъективен, сфера его бытия не индивидуальное сознание, а диалогическое общение между сознаниями» (СНОСКА: Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1972. С. 147. Анализ этих идей Бахтина см.: Радзиховский Л.А. Проблема диалогизма сознания в трудах М.М. Бахтина // Вопр. психологии. 1985. ? 6. С. 103-116).

          Если в концепциях Выготского и Бахтина исследуется социальная обусловленность глубинных структур человеческой психики (вернее, ее специфически человеческих свойств), то в социально-психологических теориях главное внимание уделяется социальной природе повседневной жизнедеятельности человека, его поведения. Так, создатель весьма влиятельной в современной социальной психологии концепции символического интеракционизма Дж. Мид считал, что формирование личности происходит в процессе взаимодействия между людьми, в котором центральное место занимает интерпретация ими социальной ситуации. Эту ситуацию собственно и образует взаимодействие; чтобы интерпретировать ее, индивид должен придать ей определенное значение для себя, для своего действия. Это значение Мид называл символом. В формировании значений, полагал Мид, проявляется способность индивида относиться к самому себе как к объекту: если он оценивает, что значит данная ситуация именно для него самого, исходя из этого ставит перед собой цели и т.д., то он смотрит на себя как бы со стороны. А такой «взгляд со стороны» достигается тем, что индивид принимает, усваивает позицию, по терминологии Мида, роль других людей – либо конкретных лиц, либо группы («обобщенного другого»). Формирование значений на основе интерпретации социальных ситуаций и принятия социальных ролей в процессе взаимодействия людей образует, с точки зрения символического интерационизма, сущность, свойство личностного Я.

          Концепцию социальных ролей как структурного компонента личности можно считать одним из наиболее существенных вкладов символического интеракционизма в развитие социально-психологической теории. Ниже мы увидим, что роли и такие связанные с ними понятия, как ролевые нормы и ролевые ожидания могут быть использованы при анализе детерминации мотивов и других психических явлений, представляющих непосредственный интерес для социально-политической психологии.

          В целом концепция Дж. Мида представляет собой попытку экстраполировать социологический подход в сферу психологического анализа. Действительно, если собственная психологическая жизнь личности представляет собой цепь интерпретаций социальных ситуаций и принятия ролей, выполняемых другими людьми или группой, если ее поведение регулируется нормами, продиктованными этими ролями, то она есть не что иное, как сгусток социальных влияний и отношений. Сторонники символического интеракционизма считают, однако, что их подход отличается от социологического: социологи рассматривают человеческое действие как продукт внешних социальных факторов, а психологи-интеракционисты исходят из того, что люди обладают личностным Я: они сами формируют значения, осуществляют интерпретацию и соответственно конструируют свои действия (СНОСКА: См.: Блумер Г. Общество как символическая интеракция // Современная зарубежная социальная психология. Тексты. М., 1984. С. 176.). Тем самым фактически признается, что личность не только социальна, но и индивидуальна, что ее индивидуальность придает ей определенную автономию по отношению к социуму.

          От социальности к индивидуальностиПроблема соотношения индивидуального и социального в личности неизбежно возникает при ее анализе в рамках психологической науки. Ведь психология имеет дело с конкретными индивидуальными людьми и должна, следовательно, объяснить, как, будучи социально обусловленной, личность сохраняет индивидуальность и в чем именно эта индивидуальность состоит.

          Самый простой ответ на данный вопрос, который можно встретить в психологической литературе, основан на сведении индивидуального в человеке к биологическому. Индивидуальное обусловлено врожденными, запрограммированными в генетическом коде человека способностями и задатками, которые затем в процессе его социализации реализуются или остаются невостребованными в зависимости от конкретных условий социального бытия индивида. Подобное представление отражает вполне реальный процесс, однако самое простое далеко не всегда самое истинное. Человек, несомненно, биосоциальное существо, но сводить социальную сторону психики лишь к «обработке» биогенетического материала значило бы явно недооценивать ее определяющую роль в психической жизни человека. Вспомним идеи Выгодского: в филогенезе социум формирует структуру человеческой психики, в отногенезе он является необходимым условием воспроизводства этой структуры в отдельном индивиде.

          Истории реальных Маугли – детей, лишенных человеческого общества, показывают, что после определенного возраста они уже не могли превратиться в людей, овладеть речью, мышлением. Дикий зверь, родившийся в неволе и затем отпущенный на свободу, быстро становится полноценным представителем своего вида; человек, с рождения изолированный от других людей, превращается в зверя. Таким образом, социальное окружение не только развивает те или иные природные задатки, оно делает человека человеком.

          Фрейд строил свою концепцию мотивации человека на идее конфликта биологического и социального: биологические импульсы, идущие из подсознания («Оно») сталкиваются с известными индивиду нормативными требованиями общества, «социальной цензурой» («сверхЯ»), зона этой встречи, в которой происходит осознание и ограничение природных импульсов – это и есть человеческое Я. Как уже отмечалось, биологизация человеческих потребностей – один из наиболее уязвимых пунктов фрейдизма: высшие потребности имеют не биологическую, но социальную природу.

          Соотношение биологической и социальной природы человека – важная и сложная научная проблема, но она не может быть отождествлена с проблемой соотношения индивидуального и социального: они лежат в разных плоскостях.

          Индивидуальность как свойство человека, личности отмечали даже наиболее ревностные теоретики его социальной природы. У раннего Маркса мы встречаем определение человека как «индивидуального общественного существа» (СНОСКА: Маркс К., Энгельс Ф. Из ранних произведений. М., 1956. С. 590.). Не отрицают ее, как мы видели, и психологи-интеракционисты, однако в их трудах вначале отсутствовала ясная постановка проблемы индивидуального Я и фактически его роль сводилась к самостоятельному приспособлению индивида и взаимодействию с другими. При этом оставалось непонятным, сохраняется ли что-то индивидуальное в результате такого приспособления и, если да, что именно.

          В дальнейшем проблема социальности личности начала осознаваться в более четкой связи с проблемой ее индивидуальности, и эта связь стала объектом специального анализа. Одна из наиболее интересных попыток в этом направлении принадлежит современному американскому психологу Р. Харпе. Опираясь на труды Выготского и Мида, этот автор выходит далеко за рамки концептуальной схемы символического интернационизма. Для Харпе очевидна социальная природа личности, он определяет ее как «социально детерминированное, социально воспринимаемое телесное существо, одаренное всеми видами сил и способностей для общественного осмысленного действия». Уже в этом определении, в котором телесность личности, ее природные задатки соседствуют с ее социальными качествами, преодолевается односторонне «социологизаторский» подход к личностной психике. Харпе, однако, не удовлетворяется этим. Он подчеркивает, что личность возникает в результате трансформации «социальных ресурсов» в индивидуальное достояние; существуют общества, в которых такая трансформация не осуществляется и где поэтому люди не обладают личностным бытием (СНОСКА: Harpe R. Op. clt. P. 23, 26.). Очевидно, здесь имеются в виду примитивные общественные условия, в которых индивидуальная психика просто копирует социальные культурные нормы, не подвергая их собственной переработке. Отметим, что это представление об историческом характере феномена личности близок взглядам советских ученых (в частности И.С Кона (СНОСКА: См.: Кон И.С. Социология личности. М., 1967.).

          Для выявления соединения социального и индивидуального в человеке Харпе вводит понятие Я, обозначая его словом self, которое в английском языке имеет, в отличие от местоимений первого лица I, оттенок «я сам», «собственная личность». Self Харпе рассматривает как производное от понятия «личность» и определяет его как личное единство, которое «я» приписываю себе, мое особенное внутреннее бытие. В его работе анализируются различные проявления и аспекты Я. К ним относятся личное чувство идентичности, посредством которого личность осознает себя как особое существо с собственной историей, т.е. вырабатывает самосознание; способность к автономному выбору между равно привлекательными альтернативами, к личному «вызову» социальным нормам; индивидуально-своеобразные пути мышления и действия. Я обладает, по Харпе, собственными внутренними силами, которые представляют собой неосознанные, неформулируемые устремления или потребности (Харпе называет их намерениями), опирающиеся на природные способности. Я присуще также умение выражать, демонстрировать себя во вне. Главное же в Я, по мысли Харпе, состоит в том, что оно осуществляет «трансцедентальное единство» (понятие, заимствованное у Канта) сознания и действия, является и сознает себя одновременно «точкой зрения» и «точкой действия». Трансцедентальным оно является потому, что не дано в опыте: единство сознания и действия становится возможным благодаря тому, что Я упорядочивает опыт таким образом, чтобы реализоваться как субъект действия.

          Харпе неоднократно подчеркивает, что именно через Я личность утверждает свою «особость», выделяется из социума: хотя мысли людей суть продукт социального процесса, многие из них «делают напряженные усилия, чтобы в конечном счете отличаться в каких-то отношениях от тех, кого они находят вокруг себя» (СНОСКА: Наrре R. Op. cit. P. 24-29, 186-187, 214-219.). Последнее утверждение подводит к весьма характерному для методологии Харпе выводу: индивидуальность, стремление личности к ее утверждению не противостоит ее социальности, но является как бы продолжением и функцией последней: именно «социальный продукт» – мысль вырабатывает у человека чувство своей индивидуальности.

          В весьма тщательно разработанной концепции Харпе можно обнаружить противоречия и проблемы. Во многом они объясняются тем, что он склонен видеть в личности артефакт, т.е. феномен, возникший в результате познавательного, мыслительного процесса. Личность, Я – продукты идеи, «теории», которую человек вырабатывает относительно самого себя, независимо от собственного опыта. Эту субъективистскую интерпретацию трудно совместить с утверждением о внутренних силах Я, о неосознанном характере таких сил. Остается неясным, каким образом способности преобразуются в неосознанные намерения и как эти последние взаимодействуют с «теорией» (самосознанием личности), образующей, по Харпе, содержание Я. Неясно также, каким образом столь реальный процесс, каким является индивидуальное человеческое действие, может детерминироваться только лишь тем, что люди думают о самих себе. Возможно, подобные неясности связаны с тем, что в работе Харпе лишь затрагивается, но не разрабатывается проблематика потребностей и мотивов. Судя по некоторым его замечаниям, понимание человеческих побудительных сил он вообще выводит за рамки психологического анализа.

          При всех этих оговорках идея индивидуального Я, неразрывно слитого с социально обусловленной сущностью личности, как бы продолжающего и развивающего ее, плодотворна для понимания связи социального и индивидуального. Индивидуальность – это не просто совокупность биогенетических задатков, реализуемых и трансформируемых социальным бытием личности, она – необходимая форма этого бытия.

          Как мы видим, в основе ряда теорий социальности человеческой психики лежит в сущности идея обмена, идет ли речь об обмене знаками в процессе общения, обмене ролями в процессе взаимодействия или об интериоризированном диалоге, представляющем собой, по Бахтину, обмен между различными «голосами» сознания. Но обмен возможен только между отдельными, обособленными друг от друга партнерами, а обособленными они могут быть только будучи индивидуальными. Поэтому участник обмена, впитывая в себя передаваемое, сообщаемое ему другими, производя себя таким образом как социальное существо, в то же время вновь и вновь превращает это социальное содержание в частицу своего индивидуального Я. М.М. Бахтин описывал этот процесс как «присвоение чужих слов», в результате которого «сознание монологизируется» и это «монологизированное сознание как одно и единое целое вступает в новый диалог уже с новыми чужими голосами» (СНОСКА: Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М, 1979. С. 366.). Таким образом, механизм, реализующий социальность человека, включает его индивидуальность в качестве своего необходимого звена.

          Диалектика индивидуального и социального может быть, однако, понята не только из этого психологического механизма. Ее обусловливает объективная структура человеческой деятельности. Во всех ее формах, более сложных, чем простая кооперация (как у бурлаков, тянущих баржу), она включает индивидуальный компонент, предполагает индивидуальную – интеллектуальную и поведенческую автономию субъектов деятельности. Индивид – единица действия: даже строго следуя социально предписанной программе, он конкретизирует ее своей собственной программой, мобилизует свои индивидуальные ресурсы: волю, мышление. Еще более необходима индивидуальная автономия для обновления программы, для инноваций, без которых не было бы развития человека и общества. Следовательно, и с точки зрения деятельностного подхода индивидуальность является функционально необходимой. Именно это ее качество в сущности фиксирует Харпе, когда он говорит о Я как «точке действия».

          Базовые потребности и мотивационная стратегия личностиЗдесь мы подходим к проблеме, выходящей за рамки изложенных выше теорий. Признавая социальность и индивидуальность равно необходимыми свойствами личности, подчеркивая их органическую взаимосвязь (одной не может быть без другой), нельзя в то же время не видеть, что их единство противоречиво, что им соответствуют различные, а точнее противоположные тенденции человеческой психики. Если социальность основана на процессе взаимодействия людей, происходящем между ними взаимообмене (мыслями, знаками, ролями и т.д.), усвоения ими социального опыта, она предполагает их объединение в общность. Индивидуальность, индивидуальная автономия требует, напротив, их взаимного обособления. Очевидна таким образом разнонаправленность, противоположность реализующих их процессов.

          На первый взгляд, данный вывод противоречит высказанной выше мысли об индивидуальности как порождении, условии и функции социальной сути человека. Как функция и условие бытия системы, т.е. человека как социального существа может противостоять самой системе? Ответ кроется, очевидно, в многозначности самого понятия «социальность». Та социальность, о которой идет речь в рассмотренных теориях, обозначает совокупность условий, формирующих и воспроизводящих человеческую психику (в том числе частично ее индивидуальные компоненты). В другом смысле социальность – это то непосредственное отношение взаимного притяжения, в которое вступают между собой социально сформированные индивиды и которое отнюдь не является единственно возможной формой их отношений, может сосуществовать со взаимным отталкиванием. Иными словами, одно дело – социальная сущность человека и другое – проявления этой сущности в его отношении к другим людям, к социуму. Поскольку социальность «нуждается» в индивидуальности для своей собственной реализации, поскольку человек не только социален, но и индивидуален, это отношение неоднозначно, противоречиво; еще Гегель отмечал, что человеку свойственны стремления как к уподоблению другим людям, так и к отличию от них.

          Некоторые отечественные авторы справедливо, на наш взгляд, рассматривают противоречие социального и индивидуального как исходную детерминирующую характеристику психики. Так, по мнению К.А. Абульхановой-Славской, функция психики состоит «в постоянном возобновлении, поддержании и установлении связей (человека. – Г.Д.) с другими людьми при сохранении качественного своеобразия индивида». Психическая деятельность – это «способ соотнесения» объективных противоречий бытия социального человека и прежде всего противоречия «между индивидуальным и общественным» (СНОСКА: Абулъханова-Славская К.А. Соотношение индивидуального и общественного как методологический принцип психологии личности // Теоретические и методологические проблемы психологии личности. М., 1974. С. 79, 80.).

          К этой идее Абульхановой-Славской близко теоретическое понимание субъекта психики, развитое А.В. Брушлинским. Констатируя изначальную социальность человеческого индивида, российский психолог отмечает «двойственность, противоречивость индивида как субъекта... он всегда неразрывно связан с другими людьми и вместе с тем автономен, независим, относительно обособлен. Не только общество влияет на человека, но и человек на общество». Исходя из этой позиции, Брушлинский подвергает критическому пересмотру принцип «от социального к индивидуальному», или «от внешнего к внутреннему», «характерный для целого ряда теорий, например, для тех, которые реализуют знакоцентристский подход» (СНОСКА: Брушлинский А.В. Проблема субъекта в психологической науке (статья первая) //Психологический журнал. 1991. ? 6. Т. 12. С. 5, 6.) (этот принцип в той или иной мере проводится в рассмотренных выше концепциях Выготского, Мида, Харпе).

          Если противоречие между социальным и индивидуальным принять за методологическую основу анализа человеческой психики, неизбежно возникает вопрос: как именно, через какие психические механизмы личности реализуется отношение между ее социальностью и индивидуальной автономией, их соотнесение? Ведь личность едина, она не может разорваться на две противостоящие друг другу половинки: социальную и индивидуальную. Вопрос, собственно и состоит в том, чем обеспечивается это единство.

          Ответ, как представляется, следует искать прежде всего в мотивационной сфере личности. Ее отношения с другими людьми, с обществом в целом регулируются потребностями социального существования, которые, собственно, и рождаются из этих отношений. Поскольку социальные отношения личности и ее деятельность предполагают одновременно как связи с другими людьми, так и индивидуальную автономию в системе этих связей, обе стороны личностной ситуации генерируют соответствующие потребности. Любой человек стремится к поддержанию тех или иных форм социальных связей с другими людьми и в то же время к утверждению себя – тоже в той или иной форме – как индивида, как самостоятельного субъекта этих связей, что невозможно без психологического дистанцирования, обособления от других.

          В основе конкретных потребностей социального существования лежат именно эти две «базовых» мотивационных тенденции, или потребности: к психическому объединению личности с другими людьми, к интеграции в социум и к выделению из него, индивидуальной автономии. Хотя эти тенденции не обязательно вступают в конфликт в психике каждого отдельного человека, их противоположная направленность чревата таким конфликтом. Ибо, в принципе развитие каждой из тенденций наталкивается на «сопротивление» противоположной: человек не может на слиться полностью с социумом, превратиться в его лишенную всякой индивидуальности функциональную единицу, ни обрести абсолютную автономию от социального окружения. Конфликт возникает в ситуации преимущественного развития одной из тенденций: в этом случае подавление противоположной ей вызывает психологический дефицит, дискомфортное состояние личности. Предельный дефицит социально-психологических связей порождает одиночество личности; дефицит автономии, когда человек думает и действует только «как другие», подавляет проявление его собственных внутренних сил задатков, способностей, ведет к атрофии воли и инициативы, порождает в предельном случае депрессивное состояние психики.

          Чтобы избежать внутреннего конфликта и связанного с ним дискомфорта, личность вырабатывает или усваивает относительно устойчивую систему потребностей и мотивов, позволяющую ей определенным образом сочетать «социальную» и «индивидуальную» стороны мотивации. Эта система и представляет собой несущую основу единства личности.

          Каким же образом конструируется личностная мотивационная система? Совокупность формирующих ее психических процессов может быть определена как мотивационная стратегия личности. Она выражается в отборе и укреплении конкретных потребностей, отвечающих базовым мотивационным тенденциям, и в их комбинации по иерархическому принципу. Когда мы говорим о «стратегии», об отборе потребностей, речь идет о неосознанном (по крайней мере в большинстве случаев) психическом процессе, который обусловлен жизненным опытом личности, ее природными задатками, испытываемыми ею социальными влияниями и нередко завершается уже на ранних этапах социализации.

          В качестве примера можно назвать альтруистическую стратегию, при которой в качестве доминирующей выступает потребность в любви. Чаще всего это любовь к близким людям – детям, другим членам семьи. Если это любовь активная, сопряженная с самопожертвованием, с переживанием радостей и бед любимых людей как своих собственных, человек не только «сливается» психологически с другими, но и развертывает в своем практическом отношении к ним свои внутренние силы.

          Другой пример – мотивационная стратегия, подчиненная потребности во власти. В той мере, в какой человеку удается ее удовлетворить, он осуществляет одновременно индивидуальное самоутверждение и психологические позитивные для себя связи с другими людьми. Очевидно, что в первой стратегии резко преобладает «социальная», а во второй – «индивидуальная» тенденции, подчиняющие себе противоположные. Эти противоположные тенденции не вовсе подавляются, но функционируют в форме, соответствующей их подчиненной роли. Это позволяет личности при определенных условиях (которые мы здесь не можем рассматривать) какое-то время избегать мотивационного конфликта, поддерживать психологическое равновесие. Оно, разумеется, может нарушиться при изменении условий.

          Альтруистическая стратегия перестает удовлетворять, если те, кого мы любим, не отвечают нам тем же, проявляют по отношению к нам равнодушие, черствость, эгоизм. Реализуемая потребность во власти содержит в себе потенциальный дефицит обратной психологической связи от подчиненных к властителю: любой лидер ищет в них не только покорности, но и уважения, любви, искренней преданности. Если этих чувств нет, ему грозит болезненное ощущение социальной изоляции. Тиран, знающий, что он внушает страх подданным, часто сам испытывает чувство страха, отравляющую его жизнь подозрительность.

          Базовая напряженность и потребности социального существованияКонфликт – реальный или потенциальный – между базовыми мотивационными тенденциями порождает особый вид психической напряженности, отличающейся по своему происхождению и природе от напряженности, которую вызывает неудовлетворенность потребностей физического существования (ощущение голода, холода, угроза физической безопасности, недостатка в нужных для поддержания жизни предметах и т.п.). Поскольку порождающие эту напряженность мотивационные тенденции и их «встреча» в психике является первоисточником всей системы потребностей социального существования человека, ее можно определить как «базовую». Базовая напряженность принадлежит к бессознательной сфере психики, она может присутствовать в той или иной степени, вовсе отсутствовать у отдельного индивида в тот или иной период его жизни, но она является феноменом, органически присущим человеческой природе, источником психической «энергии», пробуждающей, формирующей и организующей потребности социального существования человека, конструирующей мотивационное «ядро» личности (СНОСКА: Подробнее данная гипотеза обоснована в статье: Дилигенский Г.Г. Проблемы теории человеческих потребностей // Вопр. философии. 1976. ? 9; 1977; ? 2.).

          Базовая напряженность отнюдь не только абстрактно-теоретическое понятие. Она представляет собой общечеловеческий феномен, поскольку обусловлена общим социально-индивидуальным характером бытия и деятельности людей. Но она в то же время может проявляться во вполне конкретных, непосредственно наблюдаемых психических состояниях индивидов и социальных групп, отражающих неблагополучие, неустроенность их «внутреннего мира». Причины таких состояний могут быть каждый раз поняты только на основе конкретного психологического анализа, однако достаточно распространенной и типичной причиной, по всей видимости, является несогласованность индивидуального потенциала человека, т.е. его потенций деятельности, с доступными ему формами социальных связей и социально значимой деятельности. Подобные ситуации становятся особенно очевидными, когда психологическое неблагополучие совпадает с благополучием материальным т.е. с удовлетворенностью потребностей физического существования. Еще французский мыслитель прошлого века А. де Токвиль отмечал «странную меланхолию, которую часто можно наблюдать у обитателей демократических стран, несмотря на окружающее их изобилие, а также охватывающее их чувство отвращения к жизни» (СНОСКА: Toqueville A. de De la democratie en Amerique, P., 1961. P. 138.).

          Психическая неустроенность, кризис личности, проявляющийся в неустойчивости поведения, явление чрезвычайно типичное для современных наиболее «благополучных» обществ, и оно давно уже стало одной из излюбленных тем западной социологии и психологии, художественной литературы и публицистики. В свое время ей отдало дань и советское обществоведение, в соответствии со своими идеологическими постулатами возлагавшее всю ответственность за нерешенность личностных проблем на «отживший капиталистический строй». Мы не имеем здесь возможности останавливаться на многочисленных теориях и понятиях, выработанных для описания и объяснения этих явлений, приведем лишь один совершенно рядовой банальный казус, иллюстрирующий сформулированные выше положения.

          В начале 70-х годов внимание американской прессы и социологов привлекла история, приключившаяся с семьей процветающего калифорнийского бизнесмена Билла Лауда. По своему образу жизни и психологии Лауды не отличались от множества представителей среднего класса. Относительный деловой успех, скромное, но более или менее стабильное положение в мире бизнеса, домик с голубым бассейном, воплощающий американское представление о комфорте, вечера у телевизора, рок-музыка, коктейли. Муж изменяет жене, она пять лет знает об этом, но молчит, испытывая глубокую депрессию. Старший сын живет в Нью-Йорке в мире пьяниц, наркоманов, торговцев наркотиками. Ничего не делает, вечно требует денег у родителей.

          Необычность истории Лаудов заключается только в том, что одна из телевизионных компаний решила снять о них документальный фильм, чтобы показать на экране среднюю американскую семью. Съемки привели к неожиданному результату: Пат Лауд вдруг решила развестись с мужем, все тайное стало явным. Авторы газетных статей пустились в рассуждения о пустоте жизни многих средних американцев, отсутствии у них интеллектуальных, культурных и общественных интересов, о супружеских изменах и алкоголизме как бегстве от бессмысленного «растительного» существования.

          Со всем этим спорить не приходится, важно, однако, понять, какие психологические механизмы позволяли семье долгое время поддерживать внешнее благополучие и какие вызвали кризис.

          Во-первых, очевидно, что главной, возможно, единственной формой «социальности» для семьи, в том числе для измученной супружеской неверностью Пат Лауд было исполнение определенной социальной роли: как бы следуя теории Дж. Мида, они делали все, чтобы в глазах друг друга, самих себя, соседей и знакомых соответствовать принятому групповому стандарту благополучии и процветающей семьи среднего класса. Избранную ими весьма типичную мотивационную стратегию поэтому можно было бы назвать стратегией стандартизации.

          Во-вторых, подобные стратегия и тип социально-психологических связей не оставляют места для каких-либо форм индивидуального самовыявления кроме тайных развлечений на стороне; приходится подавлять и скрывать даже обиду на неверного мужа. В то же время играть роль в требующих искренности и самораскрытия монологах перед телекамерой оказалось значительно труднее, чем в условиях обыденного поверхностного общения; очевидно, поэтому съемки и стали для Пат стимулом к разводу.

          В-третьих, хотя социальные условия и культурная среда, в которых существует американский средний класс, способствуют психологической стандартизации и деиндивидуализации, личностная мотивационная стратегия все же является делом индивидуального выбора. В конце концов Лауды, подобно многим представителям того же класса, могли бы участвовать в каком-нибудь социальном, культурном или религиозном движении, увлечься благотворительностью, спортом или чем-нибудь еще. Но, как отметила в своем очерке о них писательница А. Ройфи, Лауды «не умеют и не хотят думать... В этой семье вообще не существует понятий добра и зла... Они похожи на неандертальцев».

          В те самые годы, когда Лауды таким образом решали свои семейные проблемы, множество других американцев и европейцев осуществляли принципиально иной выбор. Серьезные сдвиги в жизненных ценностях, в семейных отношениях и моральных нормах, в образе жизни и трудовой этике, которые упоминавшийся уже Инглхарт назвал «молчаливой революцией», знаменовали отказ от того типа личностного бытия, который представлен семьей Лаудов. Ведущим мотивом этой «революции» было завоевание свободы индивидуального самовыражения во всех сферах жизни личности.

          Под влиянием целого ряда социальных и культурных процессов, о которых речь пойдет ниже, у многих людей возрастал индивидуальный интеллектуальный и поведенческий потенциал, но формы выражения индивидуальности ограничивались социально признанным набором моделей поведения, жизненных целей и образа жизни. Сложившиеся социальные стандарты воспроизводили феномен, который некоторые социологи окрестили «индивидуализмом без индивидуальности': «социальность» подавляла индивидуальность, но поощряла индивидуализм, ибо проявлялась в виде поверхностных, обедненных по содержанию, в основном демонстративных социальных связей. В сформулированных выше понятиях мотивационной психологии эту ситуацию можно описать как одновременный дефицит индивидуальности и социальности, но воспринималась она прежде всего как подавление личности социальными стандартами. В условиях возросших потенций и притязаний индивида все это приводило к обострению базовой напряженности психики, а поиск способов ее разрядки состоял прежде всего в усилении индивидуального начала.

          Мы рассмотрели проявления базовой напряженности психики на примере психологических ситуаций, возникших в определенных исторических и социальных условиях – в развитых индустриальных обществах второй половины XX в. В других исторических условиях непосредственные причины ее обострения могут быть во многом иными. Например, ведущую роль в этом процессе может играть разрушение традиционной социальной организации, на которой базировались социальные связи людей, и возникающая в результате необходимость перестройки всей системы таких связей. Нечто подобное происходило в античном мире в канун христианской эры, когда разлагалась объединявшая свободных граждан городская община – полис, что потребовало принципиально новых способов сочетания индивидуальных и социальных сторон психики. Ответом на это требование истории стало возникновение и распространение новой религии – христианства, а в сфере социально-политической психологии ценности свободы и гражданского достоинства уступили место ориентациям, выражавшим подчинение людей неограниченной власти империи.

          В иных исторических ситуациях кризис старых форм социально-психологических связей и возникновение нового типа индивидуальности было обусловлено изменениями в структуре и типах человеческой деятельности, вызванными сдвигами в социально-экономическом и культурном развитии. В качестве примера можно привести эпоху Реформации и Возрождения, Просвещения и буржуазных революций XVII-XVIII вв. В пореформенной России основой кризисных явлений в социальной и личной психологии было сочетание институциональных (отмена крепостного права) и социально-экономических (развитие рыночных отношений, становление классов капиталистического общества) сдвигов. В целом можно сказать, что обострение базовой напряженности, переход ее из «спящего» и потенциального в реальное и определяющее поведение людей состояние присуще переломным, кризисным историческим эпохам. Именно в такие эпохи происходит разложение старых и возникновение новых типов индивидуальности и социальности людей. Поэтому мы вправе отнести противоречие индивидуального и социального в человеческой природе, порождаемую этим противоречием базовую напряженность психики к числу движущих сил исторического развития человека.

          К историческому аспекту проблематики личности мы вернемся в следующем разделе. Пока же отметим, что предлагаемая психологическая категория объясняет не только масштабные социальные изменения, но нередко и то, что происходит с отдельным человеком в самых разных социально-исторических условиях. Большинство героев «Войны и мира» Толстого – добрые и благородные или мелочные, бездумные и себялюбивые – не мучаются какими-либо личностными кризисами и проблемами. Они могут грешить и раскаиваться в содеянном, кутить, влюбляться, лгать и изменять, разоряться или обогащаться, испытывать радость и горе, но живут при этом жизнью «естественной» для своего круга, соответствующей выработанным им «моделям». Лишь двое персонажей – Андрей Болконский и Пьер Безухов – не удовлетворены этими культурными моделями, стремятся, так или иначе, выйти за их рамки. Такие «ищущие» люди обладают более сильной, чем большинство их современников, индивидуальностью и стихийно стремятся утвердить ее своим поиском. Когда таких людей становится все больше и больше, уже сам поиск, неудовлетворенность «нормальным» бытием превращается в новую культурную модель и появляется – как это произошло в русском дворянском обществе и в русской литературе – галерея «лишних людей». Таким образом, явления индивидуальные переходят в социально-типичные и серия таких переходов шаг за шагом перестраивает социально-психологическую структуру личности и общества.

          Все эти наблюдения показывают, что предложенный способ анализа потребностей социального существования позволяет выявить некоторые важные аспекты психологической структуры личности, причем как в ее чисто индивидуальных, так и социально-типичных характеристиках. Конечно, для решения этой задачи недостаточно просто констатировать наличие в мотивационном «ядре» личности потенциального или реального конфликта базовых потребностей. Надо еще понять, как эти базовые потребности и их конфликт воздействуют на формирование конкретных (предметных) потребностей и каким образом организуется единая система потребностей и мотивов личности. Предельно краткий ответ на эти вопросы состоит в следующем. Вступая в деятельные отношения с миром, человек обнаруживает в этих отношениях и в самом себе определенные способы сочетания социальной и индивидуальной сторон своего бытия. На относительно примитивных фазах исторического развития набор этих способов ограничен, жестко и однозначно задан социумом, столь же ограничены поэтому и формы проявления индивидуальности. С развитием цивилизации они становятся все более разнообразными: это происходит как вследствие дифференциации доступных индивиду видов деятельности, и социальных связей людей, так и обогащения человеческой культуры, психически усваиваемой (интериоризируемой) индивидами и развивающей их задатки и способности. Индивид приобретает все более широкую возможность выбора между различными потребностями социального существования, между мотивационными стратегиями и системами, определяющими, в чем именно он автономен по отношению к другим людям и чем именно он с ними психологически связан. Интенсивность базовой напряженности психики воздействует на процесс такого отбора. При слабой ее интенсивности человек развивает и укрепляет те конкретные потребности, «предметы» которых более доступны и привлекательны для него в силу его объективных и субъективных возможностей (нормативных мотивов, усвоенных в процессе социализации, высоты «барьеров»). При интенсивной базовой напряженности или ее усилении, ощущении психического дефицита отбор потребностей происходит в процессе поиска, часто трудного и мучительного, сопряженного с кризисами личности и далеко не всегда успешного.

          Социально-индивидуальное строение человеческой деятельности, объективного и психического бытия человека содержит в самом себе различные мотивационные тенденции: ориентации на творчество или воспроизведение сложившихся шаблонов, на любовь или эгоизм, на выполнение требований и ожиданий социального окружения или нонконформизм по отношению к нему, на пассивное принятие социально заданных знаний и ценностей либо их самостоятельную выработку, на собственное лидерство и авторитет либо подчинение лидерству и авторитету других. Все эти и иные потребности социального существования пробуждаются не потому, что, как полагают сторонники «пирамидальной» концепции, они заложены в генетическом коде и актуализируются по мере удовлетворения «низших», витальных потребностей. Их порождает и укрепляет возникающая перед каждым человеком необходимость определить в рамках существующих социальных отношений свою психологическую позицию, мотивы своей активности в этих отношениях.

          Вопреки пирамидальной концепции «низшие» и «высшие» потребности сосуществуют и могут проявляться с равной силой в психике одного и того же человека. Так, человек может быть поглощен тяжелой борьбой за кусок хлеба и в то же время любить своих близких, и именно эта любовь может побуждать его умножать свои усилия по обеспечению материальных нужд семьи, утверждать свою личность в таких усилиях. Потребности разного «ранга» не только сосуществуют, но и находятся между собой в определенных взаимосвязях. Такого рода взаимосвязи формируют единство мотивационной системы личности. Один из их типичных видов – использование «объектов» потребностей физического существования в качестве реализаторов потребностей существования социального. Так, родители, которые стремятся хорошо накормить и одеть своих детей, удовлетворяют таким образом свою потребность в любви.

          Другой достаточно типичный пример – так называемое «престижное», или «демонстративное» потребление. Хорошо известно, что материальные блага и условия, составляющие объект потребностей физического существования, выполняют одновременно и другую функцию: они символически демонстрируют социальный статус и групповую принадлежность людей (СНОСКА: Эта функция материального и культурного потребления наиболее глубоко раскрыта в концепции французского социолога П. Бурдье (Bouridieu P. La distinction. P.,). Посредством определенного набора потребительских благ (стиль одежды, марка автомобиля, способы и методы проведения досуга и т.д.) люди удовлетворяют свою потребность включения в социум, группу, демонстрируя приверженность принятым в определенной социальной среде нормам и вкусам. Тот же способ используется для разных видов самоутверждения: удовлетворения потребности в престиже, символизации личного успеха и т.д. Оригинальность, экзотичность потребительского поведения используется как средство утверждения личной автономии. Все эти примеры показывают, что потребности социального существования воздействуют на формы, принимаемые потребностями существования физического, организуя и регулируя таким образом всю мотивационную систему человеку.

          На определенной фазе социального и культурного развития самоутверждение и самовыявление личности осознается как самостоятельная проблема, становится предметом рефлексии. Этот происходящий в общественном сознании процесс дифференциации потребностей различного типа создает почву для появления соответствующих видов самосознания («личностных теорий») и научных концепций. К числу последних принадлежит и концепция самоактуализации, развития «гуманистической психологией». Представляется, что отделяя соответствующую потребность от всех других в качестве вершины их пирамидальной структуры, представители данного направления смешивают культурно-интеллектуальный феномен рефлексии о самоактуализации с ее реальным психологическим содержанием. В действительности личность может реализовать эту потребность практически в любом виде деятельности (СНОСКА: См.: Анциферова Л.И. Некоторые вопросы исследования личности в психологии капиталистических стран // Теоретические и методологические проблемы психологии личности. С. 233.), никак не рефлектируя по поводу своей «самоситуализации». Фидий и Микеланджело, по всей вероятности, творили свои шедевры, не рассуждая по поводу потребностей, стимулировавших их творчество. Так же, как множество обыкновенных людей с удовольствием работают, любят, делают карьеру или обогащаются, не отдавая себе отчета, почему они это делают.

          Это «почему» подводит нас к одной из самых непроницаемых тайн человеческой психики. Если мы можем понять или догадаться, какие мотивы направляют действия конкретного человека, то мы не в состоянии ответить на вопрос, почему он «выбирает» именно данную, а не какую-то другую систему мотивов, чем вообще определяется индивидуальный выбор поведения. Как отмечают В.П. Зинченко и М.К. Мамардашвили, существуют психические явления и связи двух родов: те, которые контролируются волей и сознанием и «неявные по отношению к нему (сознанию. – Г.Д.) и им неконтролируемые (и в этом смысле не контролируемые субъектом и вообще бессубъектные)». Ссылаясь на опыт фрейдовского психоанализа, авторы в то же время возражают против отнесения этих «бессубъектных» явлений к особо выделяемой сфере бессознательного, отмечая, что само это понятие, интерпретация его как «реально существующего глубокого слоя психики» есть «продукт вульгаризации психоанализа». «Величие Фрейда, – считают Зинченко и Мамардашвили, – состояло в том, что он трактовал бессознательное как вневременное и метапсихическое» (СНОСКА: Зинченко В.П., Мамардашвили М.К. Изучение высших психических функций и категория бессознательного // Вопр. философии. 1991. ? 10. С. 37, 38.). Здесь естественно напрашивается параллель с мыслью Харпе о метапсихическом характере человеческих «сил».

          Отнесение наиболее глубоких, неконтролируемых сознанием, но «прорывающихся» в него и воздействующих на него процессов, собственно, и определяющих индивидуальность человека к метапсихическим в сущности означает не что иное, как признание их непознанности (или непознаваемости?), во всяком случае в рамках психологической науки. Конечно, можно признать совокупность таких процессов и явлений неким синтезом природных задатков и интериоризированного социального, культурного и личного опыта, однако подобное утверждение носит слишком общий характер, не дает само по себе надежного инструментария для конкретного анализа неконтролируемых сознанием сил. Можно отнести тайну индивидуальной личности к той сфере, которую издавна называют душой и которая вообще неподвластна рациональному знанию... Право выбора принадлежит читателю.

          Так или иначе, исследование подобных проблем не является специфической задачей социально-политической психологии. Для нее важно другое: масштабы и формы проявления индивидуальности неоднородны и от этих ее параметров зависят типологические структуры личности, существующие в каждом обществе, соответствующие им содержание и интенсивность потребностей социального существования людей. Ибо именно эти структурирующие личность потребности представляют собой тот психический «материал», который формирует мотивационную основу социально-политической психологии. Эти общие тезисы позволит лучше понять историческая динамика диалектики социального и индивидуального, которая рассматривается в следующем параграфе.

          4. Социально-индивидуальный человек и историческая динамика социально-политической психологииИндивидуальность как культурно-исторический феномен'Одно из поразительных открытий философской антропологии XX века – отмечают философы П. Гуревич и В. Степин, – состоит в том, что человек – это еще не сложившееся создание. Да, в нем есть некий базовый пунктир. Но он открыт для приключения, саморазвития. Возможно, древний человек принципиально иное творение. А человек грядущего станет непохожим на современного» (СНОСКА: Независимая газета. 1993. 15 апр.). Многое говорит о том, что исторические уровни человеческого развития, своеобразие каждого из этих уровней имеют в своей основе специфику соотношения индивидуальности и социальности, конкретных форм их проявления в психике.

          К такому выводу подводит, например, анализ социально-психологических особенностей античной, точнее, древнегреческой цивилизации. Как показала один из крупнейших социальных философов XX в. Ханна Арендт, эти особенности выражены в знаменитом аристотелевом определении человека как «политического существа». Для Аристотеля политика, т.е. участие в жизни сообщества свободных и равных граждан – полиса есть признак подлинно человеческого бытия, так как в нем человек не является ни объектом, ни субъектом социального принуждения, не подчинен естественным нуждам поддержания собственного существования. Политика противостоит в этом плане частной жизни, домашнему очагу, где осуществляется материально-производственная деятельность и царят отношения господстваподчинения: раба и рабовладельца, главы семьи и ее членов. Иными словами, общественно-политическая жизнь есть сфера проявления индивидуальной свободы, базой и условием которой является рабство и авторитарная власть за пределами собственно политической сферы (СНОСКА: Arendt H. Condition de 1'homme moderne. P., 1983. P. 32-34.). Из этого, очевидно, следует, что «социальность» грека классической эпохи выступала как бы в двух ипостасях: как ассоциация граждан в полисе, дававшая простор индивидуальному самовыявлению в политической или творческой деятельности, и как подчинение жестким нормам патриархального рабовладельческого общества в частной и хозяйственной жизни. Понятно, что такая форма реализации потребностей социального существования соответствовала принципам античной рабовладельческой демократии.

          Аристотелево понимание человека интересно теоретически в двух отношениях. Во-первых, оно выражает такое его отношение к политике, которое представляет собой прямую и непосредственную экстраполяцию потребностей социального существования в сферу социальнополитической психологии. В истории такая психологическая ситуация – редкое исключение, связанное в данном случае со своеобразием классического античного полиса как особого типа организации социально-политической жизни.

          Во-вторых, Аристотелево определение отражает не столько реальную роль политики в жизни и сознании любого грека классической эпохи, сколько определенную культурную норму. Смысл нормы состоит в том, что индивидуальный потенциал человека, его собственная активность, инициатива и т.д. реализуются в общественно-политической жизни.

          Любая культура фиксирует эталоны, нормы мышления и деятельности людей в социуме; тем самым она определяет формы, направления, границы проявления индивидуальности. Воспроизводство социума есть в то же время воспроизводство культуры. Наиболее распространенный способ индивидуального выделения на протяжении длительных периодов человеческой истории состоял в том, что индивид лучше, полнее других реализовал социальные нормы и требования, укорененные в соответствующей культуре. Такова индивидуальность героев древних и средневековых эпосов, воплощаемая воинской доблестью и силой, честью и верностью долгу. По мере усложнения культур, их нормативной структуры возрастает и многообразие задаваемых ими форм проявления индивидуальности; так, в европейской средневековой культуре такими формами выступают одновременно и ратные подвиги рыцаря, и аскетическое самоотречение христианского мученика.

          Подобные типы индивидуальности можно назвать конформными, или интракультурными. Ибо их общая черта состоит в том, что они санкционируются, поощряются социальными нормами, закрепленными в культуре. Ценности соответствующей культуры определяют ту сферу деятельности, в которой преимущественно развертывается свобода индивидуальной инициативы, другие же сферы находятся за пределами этой свободы.

          Так, в зрелой буржуазной культуре с присущей ей апологией межиндивидной конкуренции, казалось бы, санкционируется неограниченный индивидуализм; однако на деле он заключен в достаточно узкие рамки делового предпринимательского успеха и сочетается со стандартностью мышления и поведения во всех областях, выходящих за эти рамки; стандартизация охватывает жизненные цели индивида, его мораль, философию и т.д.

          В условиях позднего капитализма, создавшего «общество массового потребления», границы индивидуальной свободы модифицируются и расширяются: массовая культура распространяет ее на сферу потребления и наслаждения, где она поощряет поиск «индивидуального стиля». Однако, если приглядеться поближе к подобным новым формам индивидуализма, становится ясным, что за ними стоит все та же высшая ценность успеха в межиндивидной конкуренции (потреблять и наслаждаться больше и лучше, чем другие!). Герои массовой культуры, будь то Джеймс Бонд, звезды политики, кино или эстрады, являются героями не только благодаря каким-то содержательным особенностям их деятельности, сколько потому, что они воплощают мечту об успехе (даже образ Христа переосмыслен в известной рок-опере в качестве суперзвезды мировой истории!).

          Интракультурная индивидуальность отнюдь не чужда и обществу, провозгласившему своим идеалом тотальное подчинение индивида интересам коллектива. Это индивидуальность инициаторов различных трудовых починов, победителей в социалистическом соревновании, наконец, долго служившая примером для советских детей индивидуальность Павлика Морозова, превзошедшего и своих сверстников, и старшее поколение в наиболее почитаемой в 30-е годы сфере доносительства.

          Интракультурная, конформная индивидуальность всегда преобладала во всех областях человеческой жизни. Но в то же время опыт вновь и вновь подсказывал людям, что привязанность к норме, традиции и привычке сужает и обедняет их бытие, подавляет дарованные им способности, вообще делает невозможным какое-либо обновление жизни (СНОСКА: У блаженного Августина понятие «начала» как возникновения чего-то нового (initium) выражает специфическую целевую функцию человека: «Человек и был создан для того, чтобы было начало...» (De civitate Dei. XII, 20). Комментируя этот тезис, Ханна Арендт справедливо отмечает связь обновленческой функции, присущей человеку, с его индивидуальностью – с тем, что «каждый человек уникален и таким образом с каждым рождением что-то новое приходит в мир». Arendt H. Op. cit. Р. 199-200.). Иначе не возникали бы рядом с героями, покорными судьбе и долгу, герои – бунтари, Прометей рядом с Гераклом. И комичный, не разумеющий простейших общепринятых истин Иванушка-дурачок оказывался в конечном счете умнее и удачливее своих «правильных» братьев.

          Вообще, видимо, нельзя считать случайностью, что и в фольклоре и в мифологии индивидуальный выход за рамки общепринятого и общедоступного часто связывается с силой ума, изобретательностью, творческим даром. Именно этими качествами отличается, например, многоумный Одиссей от других героев гомеровского эпоса: Ахилл храбрее и сильнее других эллинов, но храбрость, личное мужество – общепризнанная священная социальная норма в гомеровском обществе. Ум же вообще не может быть нормой, он – сугубо личное достояние, поэтому «новый интеллектуальный героизм», который, по выражению А.Ф. Лосева, воплощен в Одиссее (СНОСКА: См.: Лосев А.Ф. Одиссей. Мифы народов мира. М., 1982. Т. 2. С. 244.) не вписывается в какие-либо культурные рамки или религиозные предписания, ведь в хитрости и силе интеллекта с ним трудно состязаться даже покровительствующей ему богине мудрости Афине. Поэтому индивидуальность, представленную Прометеем и Одиссеем, всеми чудаками-новаторами мифологии и фольклора, можно было бы – при всем несходстве этих персонажей – назвать метакультурной.

          Метакультурная индивидуальность выступает в истории как необходимое звено культурной эволюции, исходный пункт формирования новых культур. Поэтому она становится особенно заметной в переходные эпохи. Архаический Одиссей еще не обладал качествами «интеллектуального героя», он приобрел их лишь на ионийской ступени развития эпоса (СНОСКА: См.: Там же. С. 243.). Первые христиане-бедняки из городских низов и дети римских патрициев, обрекавшие себя на мученичество ради новой веры, рвали путы, связывавшие их с господствующей культурой, и закладывали фундамент нового культурного здания. А почти два тысячелетия спустя молодые бунтари из западного «среднего класса», объявив себя представителями «контркультуры», в действительности создавали новую систему культурных норм и ценностей, ориентированную на свободное самовыявление личности. В подобных переходных ситуациях метакультурная индивидуальность часто принимает экстремальные, разрушительные по отношению к господствующим нормам формы, необходимые именно для становления, утверждения новой культуры. Впоследствии же она освобождается от этого экстремизма и функционирует в более умеренных, «спокойных», рутинных формах, выражающих не только разрыв, но и элементы преемственности по отношению к старой культуре.

          Нонконформизм, отличающий метакультурную индивидуальность, отнюдь не означает, что она вообще не связана с господствующей культурой и объединяемой ею социумом, является, так сказать, асоциальной индивидуальностью. Напротив, можно утверждать, что и сама возможность этого нонконформизма и уровень его радикализма, и те конкретные ценностные ориентации, которые он принимает, кореняется в исторической почве соответствующей культуры. Носитель метакультурной индивидуальности творчески использует для ее утверждения «материал», предоставленный ему обществом и его культурой, ее можно было бы определить как способность к нестандартному освоению и переработке социального культурного опыта. И вместе с тем эта индивидуальность выражает определенную позицию индивида по отношению именно к социуму, является в этом смысле социально-значимой.

          Сама возможность проявления метакультурной индивидуальности, мера этой возможности определяется культурными нормами данного общества; в этом состоит ее генетическая связь с индивидуальностью интракультурной. Китаист Ж. Жерне и эллинист Ж.-П. Вернан в сравнительном исследовании, посвященном социальной и идейной эволюции Китая и Греции в VI-II вв. до н.э., показывают, сколь различен был статус индивида в этих двух обществах. Китайская культура и религия не оставляли места для какого-либо произвольного вмешательства индивида в естественный ход вещей, в универсальный порядок: «действие может быть успешным, лишь если оно соответствует постоянным тенденциям человека или сил природы». В Греции, напротив, истинно человеческим качеством считалась «свобода человека в его отношениях с другим», индивидуальная автономия (СНОСКА: Vernant J.-P. Mythe et societe en Grece ancienne. P., 1982. P. 89, 94.). Американский этнограф М. Мид, обобщив результаты коллективного исследования межличностных отношений у первобытных народов, выделила культуры сотрудничества, соперничества и индивидуалистические, санкционирующие «поведение, при котором индивид стремится к поставленной цели, не принимая во внимание других» (СНОСКА: Mead M. Introduction // Cooperation and competition among primitive peoples. N.Y.; L., 1937. P. 16.).

          Эти примеры показывают, что культуры обществ, находящихся на сходных стадиях социально-экономического развития и существующие синхронно, дают совершенно различные возможности для выявления индивидуальности. Но это вместе с тем означает и неоднородность культурных предпосылок для возникновения нонконформизма, рвущего с заданными нормами, следовательно, и для динамизма всего общественного и культурного развития, в том числе и для появления в нем революционных моментов. Продолжая только что приведенный пример, достаточно сравнить с этой точки зрения темпы культурной эволюции Китая и европейской античности.

          Видимо, развитие капитализма в Западной Европе при сохранении докапиталистических отношений в других регионах цивилизованного мира в немалой мере облегчалось подобными культурными факторами. Даже «рыцарский» этос гомеровской эпохи и средневековья польская исследовательница истории морали М. Оссовская считает возможным определить как индивидуалистический: и для Ахилла и для Роланда «соображения собственного престижа были важнее заботы о судьбе боевых соратников» (СНОСКА: Оссовская М. Рыцарь и буржуа: исследование по истории морали. М., 1987. с. 106.), Европейский античный и средневековый индивидуализм создал историческую почву для гуманистического индивидуализма Возрождения и формирования буржуазного типа личности.

          В целом представляется очевидным, что каждая культура и субкультура детерминирует конкретно-исторические формы соотношения социальности и индивидуальности в психике и поведении личности. И точно также она детерминирует возможности «мутаций» – уровень и формы проявления метакультурной индивидуальности. Эта детерминация, несомненно, осуществляется по многим каналам, но центральную роль в ней играет механизм социализации личности в рамках социальных групп различного уровня.

          Еще более глубоким, чем культура, детерминантом указанного соотношения, конкретно-исторических форм индивидуальности является характер социально-групповых связей индивидов, которые, собственно, и образуют в своей совокупности то, что мы называем социумом. Такие качества этих связей, как их объем и интенсивность, сферы функционирования, степень жесткости и эластичности, характеризуют социальную структуру каждого общества.

          Разложение определенного типа социальных связей (например, первобытной общины, античного полиса и т.д.) обычно нарушает сложившиеся формы отношений между индивидом и социумом и порождает кризис этих отношений. Индивид оказывается в подобных ситуациях одновременно и более автономным, и одиноким, предоставленным самому себе и лишенным социальной идентичности. Эти кризисные состояния порождают поиск новых форм социальности, которые в конце концов и утверждаются в новых типах культуры. И вместе с тем каждый такой переход вносит какие-то изменения в статус индивида и конкретные формы индивидуальности.

          Традиционная модель человекаПримат социального над индивидуальным – основополагающий принцип традиционных типов социально-политической психологии. Этот принцип мог быть нарушен и заменен принципом свободной индивидуальной активности в общественно-политической сфере лишь в специфических, ограниченных временем и пространством исторических условиях, какие сложились, например, в демократических древнегреческих полисах. В иных, абсолютно преобладающих в истории условиях, в древности, средневековье, отчасти в новое и новейшее время господствовали типы личности, для которых социальнополитическая жизнь была сферой, отчужденной от их индивидуальных мотивов или подчинявшей эти мотивы социально-групповым нормам. Отношение личности к этой сфере определяется тем, что она, во-первых, воспринимается как источник порядка, стабильности, безопасности, т.е. ценностей, выражающих элементарные потребности физического существования. Во-вторых, воплощающая эту сферу, государственная власть выполняет роль символа, удовлетворяющего потребность людей в психологической интеграции в большую социальную общность: государство «представляет» эту общность, имеющую чаще всего этнический и (или) территориальный характер, выступает как механизм осознания собственного «мы».

          Такой тип социально-политической мотивации составлял психологическую базу различных деспотических и абсолютистских, авторитарных и тоталитарных политических режимов, а также организованных по авторитарно-иерархическому принципу («вождь-массы») общественных движений. Ибо эта разновидность мотивации предполагает отказ от личной социально-политической активности и инициативы, передачу «права» на такую активность институтам социума, прежде всего и чаще всего – институтам власти. Он питает авторитарно-патерналистский тип политической психологии.

          Возникновение и развитие в XVIII-XIX вв. демократических типов общественного устройства, несомненно, было связано со становлением нового типа личности. Развитие капитализма, «культурные революции» позднего средневековья (Реформация, Возрождение) и нового времени (Просвещение) значительно обогащали сферу интракультурной индивидуальности. Личная ответственность и личная инициатива стали необходимыми качествами человеческой жизни в новых исторических условиях, принцип воспроизводства, нерушимой стабильности традиционных норм и отношений стал вытесняться принципами развития, обновления. Личность нового типа проявляла возросшую способность к индивидуальной инициативе, инновационной деятельности, «авантюре». Эти качества ее экстраполировались в социально-политическую психологию: жесткая регламентация различных сторон жизни, сословноиерархическая организация общества, неспособность институтов власти учитывать многообразные и дифференцирующиеся социальные интересы препятствовали резко возросшей индивидуальной активности. Ценности свободы и равенства, борьба за утверждение представительной демократии стали способом преодоления подобных барьеров.

          В современной политической психологии высказывается мнение, будто такого рода ценности непосредственно выражают соответствующие им базовые, врожденные потребности людей (СНОСКА: Lane R.E. Motives for Liberty, Equality, Fraternity: the Effects of Market and State // Political Psychology. 1979. Vol. 1. N 2.). Вряд ли можно отрицать, что требования свободы и равенства в конечном счете восходят к потребности в индивидуальной автономии, однако именно такую ценностно-мотивационную форму эта потребность приобретает далеко не всегда, а в определенных исторических условиях. Потребность человека раннебуржуазной эпохи в политической свободе – это прежде всего потребность в защите от давления государственных, правовых, религиозных институтов на выбор им форм, направления и содержания собственной деятельности и мышления. Это также свобода влиять в своих интересах на деятельность государства. Сходное значение имеет и требование равенства: оно выражает прежде всего стремление к свободе от социально-правовых ограничений, накладываемых на деятельность личности сословными барьерами, к равенству шансов в межличностной конкуренции.

          Политическая свобода и демократия имеют для этого человека, как бы он ни дорожил ими, инструментальное значение – они суть внешние условия для выявления и утверждения индивидуальности за пределами социально-политической сферы (в бизнесе, интеллектуальном или культурном творчестве, выборе вида и места трудовой деятельности и т.д.). В самой же этой сфере индивиду – если он, конечно, не профессиональный политик – делать нечего: в ней господствуют отчужденные от него социальные институты (делегирование власти избираемым депутатам или президентам отнюдь не означает, как известно, активного участия избирателей в общественно-политической деятельности).

          В целом, если в докапиталистических и воспроизводящих их политическую организацию современных обществах социально-политическая психология впитывала в себя главным образом личностные потребности в защите, порядке, предельной интеграции в социум, освобождающей от личной ответственности и трудностей личного выбора, то в демократически (при всей относительности и неточности этого понятия) организованных обществах она выражает мотивационную ориентацию на индивидуальное и социальное развитие, движение, обновление. Понятно, что за этими двумя типами социально-политической психологии стоят принципиально различные и по-разному организованные системы личных потребностей социального существования.

          Несмотря на отмеченный выше инструментальный вначале характер потребностей в свободе и равенстве, они приобрели в условиях капитализма и представительной демократии собственную логику развития и оказали в конце концов глубокое воздействие на личностную мотивацию. Ситуация межиндивидного соперничества («борьбы всех против всех»), взаимного дистанцирования людей друг от друга вызывала необходимость в новых психологических механизмах защиты личности, способных заменить прежнюю приобретаемую ценой подавления индивидуальности жесткую связь с социумом, конформное подчинение социальным институтам (общине, сословию, патрону, государству). Таким механизмом, психологически компенсирующим возрастающее одиночество личности, стало укрепляющееся у нее чувство самоценности собственного достоинства индивида. А это чувство, в свою очередь, стимулировало становление нового типа социальных связей, основанных уже не на нормативных предписаниях (сословных, общинных или религиозных), но на осознании общности группового положения и социальных интересов.

          Такое осознание придало новое – уже не инструментальное, но самоценное значение требованию социально-правового равенства, которое именно в этом своем новом качестве вошло в социально-политическую психологию капиталистических обществ. Такие характеризующие их историю явления, как развитие массового рабочего и других движений, трудового законодательства, успешная борьба за всеобщее избирательное право, за равноправие этнических меньшинств, за последовательное развитие институтов представительной демократии и конституционно-республиканское политическое устройство, за различные социальные права (на образование, социальное обеспечение, здравоохранение и т.д.), были бы невозможны без отмеченных психологических сдвигов. И вместе с тем устойчивость авторитарных режимов во многих странах и регионах мира, рецидивы тирании и деспотизма в тоталитарных режимах XX в. свидетельствуют о неравномерности или незавершенности рассмотренных процессов в исторической эволюции личностной мотивации. Во многих же обществах до наших дней весьма устойчивы те мотивационные структуры, которые сложились в докапиталистическую эпоху.

          При всем различии форм социальности и интракультурной индивидуальности, их комбинаций, характерных для личности капиталистической и предшествующих эпох, между ними существует и глубокая общность.

          Примерно до середины XX в. сохранялась определенная всеобщая модель соотношения социального и индивидуального в человеке. Условно ее можно назвать традиционной – разумеется, не в том смысле, в каком говорят о «традиционных обществах», еще не затронутых капиталистической модернизаций. Человек продолжал проявляться как индивид, выделяться из себе подобных лишь в пределах, заданных его социальной группой, как бы с оглядкой на нее. Описанная модель социально-индивидуального строения человеческой психики, разумеется, отражает лишь ее наиболее типичные, «массовидные» свойства в пределах предшествующей истории. Важно в то же время видеть, что на поздних ее стадиях развитие культуры, ее возрастающие плюрализм и внутренняя противоречивость все более расширяют возможности проявления метакультурной индивидуальности. Само по себе это обстоятельство создавало предпосылки для эволюции данной модели. Решающую же роль в ее разложении играют происходящие в наше время далеко идущие изменения в структуре межчеловеческих связей, обусловливающих формы проявления социальности и индивидуальности в психике человека.

          Современная индивидуализацияРадикальный переворот в системе социальных связей человека во многом обусловлен процессами, усложняющими социально-групповую структуру общества. Большие и малые группы, основанные на социально-экономической дифференциации общества, все более теряют свою роль пространства, в котором замыкаются непосредственные отношения между людьми, формируются их мотивы, представления, ценности. Разумеется, классы, слои, профессиональные и иные социально-экономические группы, меняя свой состав и границы, продолжают существовать; сложное взаимодействие их интересов и практические отношения между ними, как и прежде, образуют содержание жизни общества, во многом определяют его динамику, Однако значительно ослабевают связи между каждой из такого рода групп, ее «низовыми», первичными ячейками и личностью.

          Во-первых, в силу резко возросших темпов социальных изменений эти связи теряют устойчивость, определенность, однозначность: для современного человека все более типичным становится такой жизненный путь, в ходе которого он, переходя из родительской семьи в школу, а затем несколько раз меняя свое профессиональное положение и место в жизни, уже не в состоянии целиком идентифицировать себя с какой-либо определенной ячейкой общества.

          Во-вторых, выйдя из своей былой культурной изоляции, большие социальные группы и их первичные ячейки все меньше способны передавать личности свою специфическую групповую культуру. Эту культуру размывают хорошо известные процессы «омассовления», «усреднения», стандартизации и интернационализации типов материального и культурного потребления, источников и содержания социальной информации, образов жизни и способов проведения досуга. Человек может жить в центре Европы или на побережье Тихого океана, иметь высокий или скромный уровень дохода, быть рабочим или банкиром, но окружающий его вещный мир, его повседневные бытовые занятия и развлечения, продолжая отражать его реальные материальные возможности, тем не менее, все больше нивелируются. Традиционные, отличавшиеся относительно высоким уровнем культурно-психологической гомогенности группы в той или иной мере растворяются в более аморфных массовых общностях.

          Современные сдвиги в отношениях между индивидом и социумом идут в направлении большей эластичности, многосторонности, меньшей жесткости социальных связей человека и создают, следовательно, больший простор проявлению его индивидуальности. В этих сдвигах выражается новый этап роста автономии индивида, исторического процесса индивидуализации человека. При этом надо отчетливо видеть, что индивидуализация сплошь и рядом проявляется чисто негативно – как растущее одиночество, социальная дезориентация человека, расширяющая возможность манипуляции его сознанием и поведением. Но она может вести и к реальному возвышению его индивидуальности, способности вносить творческий, уникальный вклад в жизнь общества.

          Эта противоречивость тенденций накладывает глубокую печать на развитие потребностей и мотивов современного человека. Освобождаясь от жестких групповых стандартов, они становятся более «раскованными», многообразными. Конечно, в обширных зонах голода и нищеты, столь типичных для стран третьего мира, в наиболее обездоленных слоях развитых обществ забота о хлебе насущном, об элементарном выживании остается доминантой системы потребностей. Но всюду, где человек в состоянии отвлечься от этой заботы, он ищет иных точек приложения своим жизненным силам. И ищет их в разных направлениях, отнюдь не сводящихся к одному лишь материальному благосостоянию, обогащению или превосходству над другими людьми. Сколь часто в одних и тех же социальных слоях мы наблюдаем одновременно людей, отдающих себя погоне за заработком и вещами, и тех, кто отказывается участвовать в этой погоне, стремится уравновесить труд ради заработка более протяженной и эмоционально насыщенной внетрудовой частной жизнью. Не случайно в самых разных уголках мира звучат жалобы на упадок трудовой морали, призывы к поиску новых стимулов труда – таких, как его самостоятельность, творческое содержание.

          Современный человек поставил под вопрос традиционное для индустриальной цивилизации обожествление роста производства, материального богатства, цели и ценности, выраженные лозунгом «больше!». «Антииндустриальные» теории, получившие широкое распространение начиная с 70-х годов, подъем экологических движений – это лишь видимая верхушка айсберга, их питает глубокий перелом в общественных настроениях.

          Некоторые наиболее радикальные экологисты полагают, будто наступает время, когда экономика вообще отходит на задний план человеческой жизни. Подобные представления наивны и утопичны: экономика нужна людям не менее, чем раньше, но меняется характер требований, которые они предъявляют к содержанию и к результатам производственного процесса. Становлению этих новых требований в огромной мере способствовали возможности, открытые современной научно-технической революцией. Акцент в них переносится с количественных целей на способность экономики улучшать все стороны качества жизни людей, придавать все более многообразный и индивидуализированный характер процессам выявления и удовлетворения их потребностей. Традиционная ценовая конкуренция уступает место конкуренции, в которой побеждает тот, кто умеет производить более разнообразные и отличающиеся принципиальной новизной блага и услуги. Наиболее привлекательными для производителя все чаще оказываются такие типы производства, которые позволяют не только больше заработать, но и проявить свои индивидуальные способности и автономию (с этим связано бурное развитие технически передового мелкого производства в ряде стран). В общем, от экономики хотят, чтобы она была более гуманной, отвечающей растущему богатству индивидуальных запросов.

          Теоретики «массового общества» утверждают, будто оно способствует унификации и обезличиванию человеческих потребностей. Действительно, становление массового производства и массового потребления привело к глобальному распространению унифицированных потребительских стандартов, превращению гонки за этими стандартами и состязание в сфере потребления (иметь столько же или больше, чем другой!), в одну из ведущих социально-психологических тенденций современного общества. Не случайно его назвали «обществом потребления».

          И все же унификация и стандартизация потребностей – это лишь один, и притом наиболее видимый, поверхностный аспект их эволюции. Она отражает более глубокий процесс разложения узкогрупповых стандартов потребления и мотивации, символизировавших и закреплявших социальную идентичность личности. Современное массовое потребление вытесняет эти стандарты, но не может заменить их в качестве решающего регулятора потребностей и мотивов. Стремления, запросы, влечения современного человека неизмеримо богаче того набора чисто потребительских ценностей, который задается массовым стандартом. В отличие от ценностей традиционных групповых культур он не дает готового ответа на вопросы: «Кто я и с кем?», «Что для меня более и что менее важно, к чему я должен стремиться и чем могу пренебречь?». Ответ на эти вопросы должен давать сам индивид. Или, говоря точнее, делать собственный выбор из возможных вариантов ответа... Таким образом, за массификацией и стандартизацией скрывается резко расширившееся поле свободного самоопределения личности.

          Трудности такого выбора велики, особенно на ранних этапах становления личности. Множество болезненных явлений современной жизни, – от наркомании до «безмотивной» преступности, от культа вседозволенности и агрессивности до равнодушия к любой целенаправленной деятельности, особенно широко распространенных в подростковой и молодежной среде, так или иначе связано с этими трудностями. И не потому ли столь популярен рок, что он глушит своим шумом, ажиотажем массовых сборищ мучительные чувства бессмысленности и одиночества, которыми охвачена часть молодежи? Но стоящие в этом ряду кризисные явления – лишь одно из следствий индивидуализации человеческих мотивов. О реальности совсем иных ее последствий говорит идущий в той же молодежной среде напряженный поиск новых форм социальной активности и человеческой общности, выразившийся в повсеместном подъеме неформальных движений. В сущности, они знаменуют собой попытку по-новому определить соотношение индивидуального и социального в системе человеческих мотивов.

          Человек-индивид не может не черпать свои мотивы из материальной и духовной культуры общества, в котором он живет, не может не выражать в них свою общность с другими людьми. Но он – инстинктивно или сознательно – все сильнее стремится выразить в них и свое собственное, неповторимое Я.

          Индивидуализация мотивов тесно сопряжена со сдвигами в способах познавательной деятельности, в отношениях человеческого сознания с объективным миром. Традиционные групповые культуры «снабжали» индивида более или менее четкой системой представлений как о возможных направлениях его действий, так и о пределах этих возможностей. В той мере, в какой групповые культуры выполняли функцию резервуара социальных знаний, они укрепляли самой жесткостью, устойчивостью своей структуры определенность, ясность, целостность подобных представлений. Социальный опыт современного человека, его знания о мире куда более многообразны, противоречивы, «разорваны». Мир, в котором он живет, неимоверно усложнился по сравнению с миром предшествующих поколений. Он требует и принципиально новых способов ориентации в действительности, ее «освоения» человеком.

          Такого рода новые способы предполагают, в частности, иное, чем прежде, соотношение между культурой, культурной традицией как воплощением исторической памяти человеческих групп, обобщением их прошлого опыта и ориентацией сегодняшнего, актуального поведения. В быстро меняющемся мире прошлый опыт реже может служить надежным компасом, необходимы гораздо более быстрое освоение нового, большие реактивность, подвижность. В ситуации, в которой возрастают автономия положения и деятельности индивида, неустойчивость и множественность его социально-групповых связей, неизбежно более индивидуализированными, автономными становятся его познавательные и мыслительные процессы.

          Речь не идет, разумеется, о том, что все или большинство людей стали вдруг критически мыслящими личностями, способными самостоятельно вырабатывать собственное мировоззрение. Интеллектуальная самостоятельность, как и другие аспекты индивидуализации, чаще всего проявляется преимущественно в негативной форме – в недоверии к интеллектуальной компетентности общественных и политических институтов и к распространяемой ими информации. Именно поэтому главным объектом и «жертвой» критицизма становятся идейнополитические доктрины, партии, церковь, средства массовой информации. В США за 20 лет, отделяющих начало 80-х годов от начала 60-х, с 56 до 29% уменьшилась доля людей, верящих в компетентность политического руководства; в 1981 г. 40% опрошенных считали, что и правительство, и телевидение, и газеты часто или всегда лгут (СНОСКА: Yankelovich D. New Rules. Searching for Self-Fulfillment in a World Turned Upside Down. N.Y., 1981.P. 185-186; Public Opinion. 1984. Vol. 7. N 2. P. 6-8.). А ведь американское общество всегда отличал особый конформизм массового сознания. В большинстве развитых капиталистических стран в последние десятилетия происходил процесс секуляризации, падало влияние «официальных» церквей и религий. В иных социальнополитических условиях и во многом вследствие иных непосредственных причин процесс отчуждения людей от политических и общественных институтов усиливался долгие годы и в социалистических обществах.

          Конечно, подобные факты и явления можно рассматривать как признак кризиса определенных мировоззренческих систем и политических сил, отнюдь не исключающего все той же некритической веры в какие-то новые системы и силы. Ведь говоря, например, о кризисе религиозности в определенных обществах, нельзя забывать об ее усилении в других местах, а также об оживлении всякого рода нетрадиционных культов. Не только в странах третьего мира, но кое-где и на «просвещенном» Западе появляются новые претенденты на роль харизматических лидеров.

          Но все же, думается, нынешние приливы религиозной или политической веры не перечеркивают значения принципиально новых рационалистических тенденций в сознании современного человека. Вообще говоря, любые новые тенденции чаще всего наталкиваются на контртенденции, выражающие сопротивление сложившихся структур. Кроме того, ареал их распространения не может не быть ограниченным в силу крайней неоднородности уровней и типов развития различных обществ. Эта ограниченность сама по себе не может рассматриваться как признак чисто локального характера подобных тенденций: в наше время локальное, если оно порождено причинами, имеющими общее значение, очень быстро становится универсальным.

          Именно такой «общей причиной» является происходящее повсюду, хоть в весьма неодинаковых размерах и формах, освобождение человека от подчинения мощной духовной власти традиционного группового мировоззрения. Главный вопрос состоит, конечно, в том, к чему ведет это освобождение. Прав ли Великий Инквизитор, в уста которого Ф.М. Достоевский вложил идею бесперспективности человеческой свободы: «Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклоняться. Но ищет человек приклониться перед тем, что уже бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение».

          В формуле Достоевского гениально уловлены два взаимосвязанных момента в переживании свободы современным ему человеком. Во-первых, это мучительность свободы, порождаемая той бездонной пустотой, пропастью одиночества, которая возникает перед человеком, «освободившимся» от привычного подчинения общественной духовной силе. Во-вторых, сильнейшая внутренняя потребность заново включиться в другую, но аналогичную по своей структуре систему такого подчинения. «Бегство от свободы», как скажет уже в середине нашего века Эрих Фромм. Связь этих двух моментов, бесспорная для человека традиционного склада, представляется, однако, сомнительной для человека современного. Развившаяся у него потребность в самостоятельности, в индивидуальности отнюдь не уменьшила его ужас перед социальным одиночеством, но значительно ослабила стремление выйти из одиночества обязательно «как все», в неразрывной слитности с ними, в общем с ними преклонении перед новым идолом (персонифицированным или абстрактным). Скорее, ему хочется как-то соединить, примирить свободу с человеческой общностью. Из стремления к такому соединению и возникают многие, подчас еще только намечающиеся, трудно уловимые новации человеческой жизни.

          Развитие и утверждение этих новаций наталкиваются на трудно преодолимые препятствия. Многие из них коренятся в общественных отношениях, в которые включен человек, в господствующих над ним институтах власти. Экономическая, социальная, политическая несвобода продолжает, как и тысячелетия тому назад, питать несвободу духовную. Современный человек все более демифологизирует окружающую его действительность, освобождается от слепой веры в авторитеты, от доверия к мнениям других, он стремится утвердить свою индивидуальность – больше опереться на собственный разум, «включить» его в формирование общественного сознания. Но, сбрасывая с глаз пелену привычных представлений, становясь более интеллектуально свободным, «рациональным», он обнаруживает, что живет в иррациональном, бессмысленном, возможно, катящемся навстречу своей гибели мире. И он еще не знает, в лучшем случае лишь смутно догадывается, как избавиться от этой бессмысленности, чем заменить не оправдавшие себя ценности, нормы, проекты. Такова природа кризиса самосознания и идентичности человека, пронизывающего духовную атмосферу современных обществ.

          Любой кризис порождает неуверенность, дезориентацию, шараханья. Кто-то в ужасе перед сложностью реальных проблем пытается повернуть вспять, ухватиться за старые мифы, укрепить уже подточенные жизненные устои. Кто-то старается отгородиться от бессмысленного «большого мира» в предельно суженном индивидуальном мирке, жить эгоистическими заботами и утехами сегодняшнего дня. В подобных феноменах нет ничего необычного, поступательное развитие человека никогда не шло по прямой восходящей линии и неизменно сопровождалось колебаниями вбок и назад. И было бы глубокой ошибкой не видеть в современном состоянии общества ничего, кроме всеобщей деморализации и упадка. Нынешний кризис скорее принадлежит к числу кризисов, способных порождать новый уровень, новое качество развития.

          Какие альтернативы?Современная индивидуализация порождает стремление людей к свободному, самостоятельному установлению своих связей, свободному выбору объединяющих их идей, убеждений, вкусов, типов культуры и общественно-политического поведения. И в то же время – множественность этих связей, способность совмещать, интегрировать в своем индивидуальном мире самые разные «продукты» человеческой мысли и культуры. Этот человек нуждается в плюрализме, его потребности отличаются многообразием и динамизмом.

          Новый человек все заметнее проявляет себя в различных сферах современной жизни. Как участник производственного процесса, он отказывается видеть в заработке единственную значимую цель, ищет работу по своему вкусу. Как потребитель он не хочет подчиняться массовым «престижным» стандартам, пытается найти свой собственный, индивидуализированный стиль. В общественно-политической жизни его все менее устраивает однозначная приверженность к какой-то определенной «группе интересов» или институциональной политической организации, бездумное подчинение ее установкам. На Западе с этим связан «кризис доверия», который испытывают многие политические партии, пассивность и возрастающая неустойчивость их состава и массовой базы. И в то же время – подъем нетрадиционных массовых движений, ставящих проблемы, действительно волнующие людей, отражающие широкую гамму их интересов и потребностей, позволяющие им непосредственно участвовать в общественно-политической жизни.

          Одна из важнейших особенностей нового автономного человека состоит в том, что он отказывается быть пассивным материалом, подчиненным императивам технического прогресса, экономического роста, институциональных или групповых интересов, далеких от его собственных индивидуальных запросов. Напротив, он стремится подчинить этим запросам и само развитие техники, и характер труда, и формы групповых сообществ, и деятельность общественных институтов. В самых различных сферах жизни он отстаивает принцип личной свободы и личной ответственности, свободу выбора и независимость от каких-либо внешних детерминантов. Главными ценностями для него все чаще становится содержание собственной деятельности, взаимообогащающие отношения с другими людьми и с природой, свободное созидание своей собственной общественной жизни. В литературе высказывается мнение, что становление такого человека означает исторический предел индустриальной (или техногенной) и рождение новой, антропогенной цивилизации.

          Движение к антропогенной цивилизации не является ни фатально неизбежным, ни безальтернативным процессом. Те ее эмбриональные черты, которые просматриваются в сегодняшней действительности, могут развиваться в разных направлениях. Стремление к личной свободе может обернуться торжеством эгоизма и индивидуализма, индивидуализация потребностей – более утонченным гедонизмом и потребительством, освобождение от навязанных социальных связей и зависимостей – углублением атомизации общества, утратой человеческой солидарности, пренебрежением к нуждам обделенных людей, групп и народов.

          Из всего сказанного ясно, что воздействие процесса индивидуализации на социально-политическую психологию, достаточно амбивалентно, противоречиво. Наиболее общим его знаменателем, очевидно, является ослабление, а в перспективе, возможно, и необратимый распад традиционных способов психологической интеграции индивида в большое общество. Таких например, как «замкнутые» идеологические системы, партийная деятельность, национально-государственные или классовые ценности.

          Под вопросом во многих странах оказывается даже такая в прошлом бесспорная и общепринятая ценность, как патриотизм, в 1981 г. около половины опрошенных молодых (в возрасте 20-35 лет) мужчин западноевропейцев ответили отрицательно на вопрос, согласились ли бы они сражаться за свою родину. Ослабление чувства гражданского долга сочетается с обесценением демократических институтов, выполняющих функцию приобщения граждан к общественно-политической жизни. По данным того же опроса, уровень доверия западноевропейцев к парламенту значительно ниже доверия к армии, полиции и судебным учреждениям. Иными словами, государственные институты, выполняющие чисто служебную функцию – охрану безопасности граждан, признаются более важными, чем тот, который так или иначе позволяет им влиять на политику страны (СНОСКА: Stoetzel. J. Op. cit. P. 57, 65.).

          Общество и его институты рассматриваются скорее как неизбежная «среда обитания», чем как поле активной жизнедеятельности индивида. Отношение к ним преимущественно инструментальное: они должны гарантировать порядок и безопасность (полиция и суды важнее парламента!) и если человеку плохо, обеспечить ему помощь и защиту. Если же все обстоит благополучно, главное требование к обществу: «не тронь меня!», смысл ценности свободы – невмешательство любых социальных инстанций в жизнь индивида. Свобода в таком понимании это уже не просто защита от политического принуждения и насилия, от ограничения личной инициативы, как в прошлом веке. Это глубоко интериоризированное стремление индивида жить и думать «по своему вкусу», быть свободным не только от давления институтов власти, но и от навязанных идей, ролей и стандартизированных мотивов, от социальных норм образа жизни и образа мысли. Эта свобода не только инструментальна, она обладает самоценностью: «. ..слово свобода, как отмечал французский социопсихолог Ж. Стотзель, – наполнено в Западной Европе аффективной ценностью» (СНОСКА: Ibid. P. 81.).

          От новой индивидуальности к новой социальностиОписанные здесь принципы взаимоотношений между обществом и атомизированным индивидом, несомненно, грозят единству и целостности общественного организма, его способности к целенаправленному действию. Грозят они и самому индивиду – утрата социальных связей чревата обессмысливанием индивидуальной жизни, духовным обнищанием личности. Эти опасности констатировал еще в начале 80-х годов известный американский социопсихолог Д. Янкелович (СНОСКА: Yankelovich D. Op. cit.). Описывая «перевернутый мир», возникший в результате культурной революции, пережитой американцами в 60-70-х годах, он предупреждал, что индивидуалистический поиск самоосуществления может сделать Америку безоружной перед лицом «вызовов», которые предъявляет ей современный мир. Вызовов, связанных в частности, с моральным старением американского производственного потенциала, обостряющейся международной конкуренцией. Выход Янкелович видел в формировании новой «социальной этики причастности», для которой – что особенно важно для нашей темы – в обществе уже складываются психологические предпосылки. Янкелович ссылается на охвативший, по его подсчетам, около половины американцев поиск общности с другими людьми, на новую трудовую этику, ориентированную на социально полезный и в то же время творческий труд, на новые религиозные движения. Но «этика причастности» не может, по его мнению, утвердиться без импульсов, идущих от «большого общества» – от политического руководства, общественных институтов, интеллектуальной элиты, призванных обеспечить возрождающееся стремление людей к объединению крупными общественными целями.

          Современная индивидуализация не означает фатального и необратимого распада социально-психологических связей индивидов с обществом. Она лишь изменяет мотивационную основу этих связей. Одно из ее важнейших последствий – распад психологии групповой исключительности, порождается ли она общностью социального положения или общими верованиями. На место жесткому противопоставлению своей группы – «мы» другой или другим – «они» приходит более или менее нейтральное и терпимое отношение индивида ко всем другим индивидам, относительно свободное как от позитивной, так и от негативной предвзятости. В западноевропейском опросе 1981 г. среди добродетелей, ценимых европейцами, на одном из первых мест оказались терпимость, уважение к другому человеку, а на одном из последних – верность определенной религии (СНОСКА: Stoetzel J. Op. cit. P. 40.). Подобный освобожденный от межгрупповой изоляции и идеологического взаимоотчуждения тип межиндивидуальных отношений отнюдь не препятствует объединению людей, в том числе и на макросоциальном уровне. Но такое объединение может, во-первых, стимулироваться не социально-культурными нормами, групповыми «предписаниями» или общими идеями, но непосредственно переживаемыми актуальными потребностями людей. И, во-вторых, оно может быть только объединением во имя вполне конкретных, осязаемых общих целей.

          Многие общественно-политические события последних десятилетий показывают реальность такого рода объединений. Людей все чаще объединяют конкретные проблемы их бытия, непосредственно переживаемые ими в рамках собственного индивидуального опыта. Это могут быть проблемы жизненного уровня или доступности образования, экологии или здравоохранения, условий труда или организации городской жизни, но во всех случаях именно решение данной конкретной проблемы выступает как мотив психологического и практического объединения. С этим связан спорадический, ограниченный по времени, слабо институционализированный и фрагментарный характер многих современных социальных движений.

          Подобные их черты не означают, что новые тенденции социально-политической психологии сводятся к приземленному прагматизму, что они вообще чужды каких-либо общих ценностей. Напротив, можно утверждать, что в их основе лежит некая единая ценность, все более глубоко пронизывающая психологию современного человека. Это та самая ценность свободы, которая, как говорилось выше, приобретает ныне качество одной из наиболее настоятельных личностных потребностей. Причем речь идет не только о политической свободе, реализованной в демократических странах, но о свободе управления собственной жизнью, о независимости от подчинения чужой воле и чужим решениям.

          Реализация этой потребности сталкивается с двойным рядом трудностей. С одной стороны, организация жизни любого общества построена на системе функциональных социальных и политических институтов, а свойство институтов, по определению современной политологии, есть «право осуществлять принуждение в отношении индивидов» (СНОСКА: Boutoul G. Sociologie de la politique. P., 1985. P. 22, 23. ). С другой стороны, помимо «внешних» институциональных барьеров для свободы существуют барьеры «внутренние'– ограниченность собственных способностей индивидов и их ассоциаций принимать и осуществлять решения без участия внешней по отношению к ним власти. Подобные барьеры могут снижаться лишь по мере развития воли и способностей людей к творчеству в социально-политической сфере и к взаимному добровольному согласованию своих интересов и стремлений. Этот процесс предполагает качественные изменения в психике и интеллекте личности, в общей и политической культуре, Пока же между требованием свободы, «предъявляемым» личностью к обществу, и развитием самой личности существует значительный зазор, который порождает кризисные явления в мотивационной сфере социально-политической психологии. Обычные в наше время рассуждения о «вакууме политических целей», даже о «конце истории», очевидно, отражают эти трудности.

          Применительно к общественно-политической жизни ценность свободы в сущности означает стремление людей самим решать касающиеся их проблемы. По мнению известного французского социолога А. Турена, современные социальные движения направлены против всевластия технократии, аппарата управления, пришедших на смену старым господствующим классам, но они не ведут в отличие от движений старого типа (например, рабочего) к развитию демократии, так как становятся все менее политическими. Войти в политику им мешают трудность формирования «представительных социальных актеров, т.е. таких, которые определены, организованы и способны действовать через посредство любого канала политического представительства». Очевидно, атомизированным, дистанцированным друг от друга людям труднее создать устойчивые, ориентированные на изменение структуры власти объединения, чем уходящему в прошлое «групповому человеку».

          В 60-70-х годах в левых политических кругах стран Запада приобрел популярность лозунг «демократии участия», наиболее непосредственно выражавший экстраполяцию новых личностных потребностей в сферу социально-политической жизни. Однако впоследствии, похоже, он ушел в песок. Требование демократии участия вступило в противоречие с растущими сложностью и профессионализмом управления общественными системами, и ясного пути разрешения этого противоречия пока не видно. Так что воплощение новых, связанных с индивидуализацией психологических тенденций в адекватные им типы социально-политического сознания и поведения находится пока в начальной стадии, сегодня еще невозможно прогнозировать будущее развитие этого процесса.

          Глава III. Личность как субъект социально-политической психологииВ предыдущих главах книги рассмотрены два блока процессов – познавательные и мотивационные, – образующие в своем постоянном взаимодействии непосредственное содержание социально-политической психологии. Анализируя эти процессы, мы сталкивались с трудностью описания каждого из них и их взаимодействия, так сказать, в «чистом» виде, абстрагируясь от других воздействующих на них сторон психической жизни. Мы, например, почти не упоминали об эмоциональной стороне психики, которая, совершенно очевидно, пронизывает все ее компоненты и играет громадную роль в социально-политической психологии. Не касались мы подробно и тех психических явлений, которые возникают в ходе коммуникативных отношений людей – как их непосредственного общения, так и их «общения» с массовыми коммуникациями – таких процессов, как влияние одних людей на других, их взаимное притяжение и отталкивание, сопротивление убеждению (контрсуггестия) и т.п. Наконец мы лишь мимоходом затрагивали важнейшую проблему соотношения между внутренними психическими образованиями – мотивами, знаниями – и реальным общественно-политическим поведением людей.

          Подобное одностороннее изложение предмета, к сожалению, неизбежно, когда этот «предмет», с одной стороны, крайне сложен и потому подлежит внутреннему расчленению, а с другой – его внутренние компоненты не расположены в какой-либо однолинейной последовательности, но являются взаимопроникающими и взаимопереплетающимися. Именно так организована структура психики. Чтобы избежать искажения реальной картины, которым чревато дифференцированное описание отдельных ее процессуальных компонентов, существует лишь один способ: не ограничиваясь такого рода описанием, попытаться затем, используя его данные и результаты, представить предмет, т.е. в нашем случае социально-политическую психологию в присущем ему единстве.

          Сформулировав задачу таким образом, мы тут же оказываемся перед новыми вопросами. Что, собственно, представляет собой единство социально-политической психологии, коль скоро оно, как следует из только что сказанного, не может быть сконструировано путем простого сложения различных ее компонентов? В чем проявляется это единство? Каким образом очертить то психическое пространство, которое может рассматриваться как единое, т.е. сцементированное внутренними взаимосвязями «населяющих» его явлений и процессов?

          Как показывает опыт психологической науки, ответ (или, точнее, путь к ответу) на все эти вопросы содержится в понятии субъекта психики. Внутреннее единство (при всей его возможной противоречивости и неустойчивости) есть органическое качество субъекта, именно в субъекте объединяются в систему разнородные психические процессы и функции. Анализ психики на уровне ее субъекта не означает, что нас больше не интересуют эти процессы и функции, и мы занимаемся поисками лишь некоей общей, интегрирующей субъектной характеристики. Мы меняем не объект анализа, но угол зрения: в центре нашего внимания оказываются теперь не отдельно взятые психические процессы, но механизмы их взаимосвязи, формирующие единство субъекта.

          Определение субъекта психики вообще, субъекта социальнополитической психологии в частности – это особая и также связанная с немалыми сложностями проблема. Ранее мы столкнулись с ней, когда анализировали потребности социального существования людей и их проявления в сфере социально-политической психологии. Мы пришли тогда к выводу, что эти потребности трансформируются в социальнополитические мотивы не непосредственно, но лишь воплотившись в социально-исторические типы личности, в тенденции личностной психологии. Тем самым мы фактически признали личность, взятую в ее социально-исторической определенности субъектом социально-политической психологии. В предыдущей главе мы рассмотрели эту ее роль главным образом с точки зрения проявления в личности социальноиндивидуальной природы человека и исторической динамики соотношения в ней социальности и индивидуальности. В данной главе личность в качестве субъекта социально-политической психологии будет рассмотрена полнее и конкретнее. Уже не в плане общих онтологических и исторически эволюционирующих свойств человеческой природы, но с точки зрения тех личностных образований и механизмов, которые формируют психические свойства личности как субъекта общественно-политической жизни. Однако прежде чем обратиться к решению этой задачи, необходимо еще раз вернуться к самому понятию субъекта.

          Признание личности субъектом социально-политической психологии вроде бы не нуждается в особых доказательствах. Оно вытекает из того очевидного факта, что общество состоит из людей и поскольку каждый из них является социально-индивидуальным существом, все они участвуют в общественно-политической жизни (в активной или пассивно-приспособительной форме) именно как личности. Следовательно, и социально-политическая психология складывается из выражающих отношение к обществу психических образований личности. Ведь ничего из того, что существует и происходит в сфере этой психологии, не может существовать и происходить вне психологии личности.

          Стройную, на первый взгляд, логику этого рассуждения нарушает, однако, весьма существенная трудность. Состоит она в том, что любые события и явления общественно-политической жизни, в том числе и явления сознания, психологии (взгляды, представления, убеждения и т.д.) представляют собой продукт психической, интеллектуальной или практической деятельности той или иной человеческой общности, Причем общности, представляющей собой не просто механическую сумму изолированных и почему-то мыслящих и действующих одинаково индивидов, но объединение людей вокруг какой-то общей цели, мнения или ценности.

          Даже такой, казалось бы не требующий каких-то совместных действий или общения акт политического поведения, как голосование на выборах, не является подобной механической суммой. Люди голосуют за одну и ту же партию или кандидата потому, что под влиянием тех или иных социальных факторов (взаимного общения, сложившихся ранее или усвоенных в процессе социализации идейнополитических позиций, политической пропаганды, осуществляемой по каналам массовой информации и т.д.) они фактически объединились в определенную неформальную политическую общность. Когда же мы имеем дело с любым более активным, чем голосование, общественнополитическим действием, его коллективный характер еще более очевиден. Социально-индивидуальная природа человека – феномен чрезвычайно многогранный, многообразный по формам своего проявления, и одно из его проявлений состоит в том, что отношение человека к общественной действительности (интеллектуальное, эмоциональное или практическое), с одной стороны, складывается в недрах его собственной индивидуальной психики, с другой – никогда не бывает абсолютно индивидуальным, изолированным от мнений и поступков других людей (конкретных индивидов или «обобщенного другого»). Это отношение складывается в процессе общения людей и выражается в общих для какой-то их группы взглядах и поступках, в групповых психологии, сознании и поведении.

          Из сказанного очевидно, что в признании личности субъектом социально-политической психологии содержится правда, но не вся правда. В действительности эта психология формируется, воспроизводится и эволюционирует на двух уровнях: индивидуально-личностном и групповом. Двойственная социально-индивидуальная природа психики человека выражается в двойственности субъекта той сферы этой психики, которая наиболее непосредственно регулирует отношения между человеком и обществом. Субъектом социально-политической психологии является одновременно личность и большие (т.е. функционирующие в макросоциальных масштабах) группы, представляющие собой социально-психологические общности (СНОСКА: Группа как социально-психологическая общность не обязательно совпадает с группой, выделяемой на основании объективных социально-экономических критериев: место в системе производства, уровень доходов, правовой статус и т.д. Например, класс или слой может быть, но может и не быть социально-психологической общностью.). Поскольку же, как убедится читатель, основные структурные компоненты социально-политической психологии восходят к структурным компонентам психологии личности и воспроизводятся в психологии группы, анализ этих компонентов удобно начинать именно с индивидуально-личностного субъекта.

          1. Социальные и социально-политические установки личностиПонятия установки и аттитюдаРеальная психология личности представляет собой продукт взаимодействия и взаимоналожения мотивационных, познавательных (когнитивных), аффективных (эмоции) и коммуникативных (общение) процессов. Первые два из этих психологических блоков были рассмотрены в предшествующих главах книги, два последних упомянуты во введении к данной главе. Для понимания результатов взаимодействия и интеграции различных психических процессов, т.е. в конечном счете целостности субъекта психики особый интерес представляют те как бы «вторичные» (ниже мы убедимся в условности этого термина) психические образования, которые являются продуктами такого взаимодействия. Подобные образования в современной психологической литературе иногда называют «гибридными», имея в виду, что их можно рассматривать как смесь «первичных» (мотивационных, познавательных и т.п.) психических компонентов. Данный термин также условен, так как «родители» биологического гибрида существуют независимо от него самого, а в производных психических образованиях «родительские» компоненты находятся в отношениях необходимого взаимодополнения и сплошь и рядом могут функционировать лишь объединившись друг с другом. Мы видели это на примере взаимодействия потребностей и знаний в процессе формирования мотивов. Из различных «гибридных» образований наибольшее внимание психологической, в особенности социально-психологической науки привлекают установки, или аттитюды. Термин «установка» в русскоязычную литературу ввел глава грузинской психологической школы Д.Н. Узнадзе, определявший ее как предшествующую любым, в том числе психическим актам субъекта готовность осуществлять именно те акты, которые адекватны данной ситуации. Концепция Узнадзе была направлена против характерного для современной ему психологической науки «постулата непосредственности» – представления о том, что «объективная действительность непосредственно и сразу влияет на сознательную психику» (СНОСКА: Узнадзе Д.Н. Экспериментальные основы психологии установки // Психологические исследования. М., 1966. С. 158.). Он доказывал, что реакция субъекта на ситуацию обусловлена не только самой ситуацией, но и его внутренней, неосознанной предрасположенностью реагировать на нее определенным образом. В рамках грузинской психологической школы теория установки разрабатывалась в тесной связи с категорией потребности: функция установки состоит в том, что она как бы «указывает» потребности ее предмет, способный реализовать ее в данной ситуации, сокращает объем поисковой активности, необходимой для выявления предмета (СНОСКА: См.: Прангишвили А.С. Потребности, мотивы, установки // Проблемы формирования социогенных потребностей. Тбилиси, 1974.). Надо заметить, что грузинская школа связывала установку в основном с биологическими потребностями.

          С точки зрения теории мотивации, понятие установки важно прежде всего тем, что оно раскрывает механизм формирования такого важного качества потребностей и мотивов, как относительная устойчивость их предметной формы. Благодаря установкам субъекту не нужно постоянно определять, в чем состоят его потребности и способы их удовлетворения: они уже зафиксированы в его установках.

          Понятие аттитюда, интенсивно разрабатывавшееся в американской социальной психологии, родственно понятию установки, поскольку ключевым словом в его определении также является «готовность». Г. Олпорт еще в 1935 г., объединяя различные определения аттитюда, сформулированные к тому времени социальными психологами, интерпретировал его как «состояние сознания и нервной системы, выражающее готовность и организованное на основе предшествующего опыта; аттитюд оказывает направляющее и динамическое влияние на реакции индивида относительно всех объектов, к которым он (аттитюд) имеет отношение» (СНОСКА: Allport G.W. Attitudes // Murchison С. Handbook of social psychology. Worcester, 1935. P. 810.). Это определение оказалось настолько емким с точки зрения синтеза различных подходов, выносящим за скобки все разногласия и неясные вопросы, что и 50 лет спустя с него начинались главы об аттитюдах в учебниках по социальной психологии (СНОСКА: Jaspars J.M. The Nature and Measurement of Attitudes // Introducing Social Psychology // Ed H. Tajfel, C. Fraser. Harmondsworth, 1984. P. 56.).

          Будучи родственными, установка и аттитюд в то же время отнюдь не аналогичные понятия. Со времен знаменитой работы У. Томаса и Ф. Знанецкого «Польский крестьянин в Европе и Америке» (19181920), в которой категория аттитюда была впервые использована для изучения социальных явлений, его стали рассматривать как важнейший компонент социальной психологии и характеристику личности. Если при изучении аттитюда главное внимание уделяется его функциям в социальных отношениях и социальном поведении людей, то установка исследуется в общей психологии прежде всего с точки зрения ее роли и места в структуре психики (СНОСКА: См.: Асмолов А.Г., Ковальчук М.А. О соотношении понятия установки в общей и социальной психологии // Теоретические и методологические проблемы социальной психологии / Под ред. Г.М. Андреевой, Н.Н. Богомоловой. М., 1977. С. 145.). Далее, аттитюд чаще всего рассматривается как явление сознания, выражаемое в языке, в вербальном поведении (СНОСКА: См.: Шихирев П.Н. Исследование социальной установки в США // Вопр. философии. 1974. ?2. С. 166.) (на чем основаны и многие методы его изучения), а установка, как показано в частности в работах Д.Н. Узнадзе, имеет неосознанный характер. В русскоязычной литературе английский термин «аттитюд» чаще всего не переводится или же выражается понятием «социальная установка».

          Мы не имеем здесь возможности останавливаться на весьма сложной истории изучения аттитюдов и установок, на тех теоретических и методологических проблемах, с которыми оно столкнулось (СНОСКА: См.: Бозрикова Л., Семенов А. Аттитюды и их связь с поведением (обзор исследований в США) // Социальная психология за рубежом. М., 1974. Вып. 1.).

          В американской социально-психологической литературе, где аттитюды – одна из центральных тем, их исследование пошло по пути все более детального структурирования этого понятия, формализации и математизации исследовательского аппарата, в особое направление выделилось измерение аттитюдов. Возникшие при этом многочисленные трудности и противоречия подчас побуждали ставить под вопрос саму правомерность данной категории. Для нас важно прежде всего выделить те результаты изучения аттитюдов и установок, которые полезны для понимания структуры и динамики социально-политической психологии, ее индивидуально-личностного субъекта.

          С этой точки зрения наиболее непосредственное отношение к нашей проблематике имеет социально-психологическое изучение аттитюдов, ибо именно оно выявляет отношение индивидов к социальным объектам и ситуациям. Это, однако, не означает, что, изучая социально-политическую психологию, можно пренебрегать общепсихологическими концепциями установки: ведь в этих концепциях раскрываются связи различных психических процессов, в особенности мотивационных и познавательных, а только через такие связи может быть достигнуто понимание единства и структурной организации субъекта этой психологии.

          Функции социально-политических установокУстановки и аттитюды обладают двумя главными функциональными свойствами, которые определяют их значение в психологии социальнополитических отношений. Первое из них можно назвать свойством относительной устойчивости. В общепсихологическом смысле функция установки состоит в том, что она обеспечивает человека способностью реагировать на ситуацию и внешние объекты (например, на ситуацию неудовлетворенной потребности и объекты, способствующие или препятствующие ее удовлетворению) на основе прошлого опыта. Установка приводит в действие психические процессы и практические действия, адекватные ситуации и объектам, потому что в ней содержится предшествующая ситуации готовая «модель» этих процессов и действия. В обыденной жизни, например в труде, потреблении, межличностных отношениях, она закрепляет те привычки и навыки, без которых эта жизнь была бы невозможной. Установки обеспечивают устойчивость личности, ее диахроническое (сохраняющееся на продолжении более или менее длительного времени) единство. Вместе с тем тот опыт, который формирует «обыденные» установки, более или менее постоянно присутствует ч воспроизводится в жизни любого человека, знания, черпаемые из этого опыта, могут противоречить друг другу, вызывать внутренние психические конфликты, но они во всяком случае относительно доступны и способны систематически подкреплять установки или вносить в них необходимые по жизни модификации.

          Социально-политические опыт и знания людей, как мы уже видели, отличаются значительно большей удаленностью от их непосредственного восприятия и практики, фрагментарностью и разорванностью, с гораздо большим трудом поддаются адекватному освоению и воплощению в «модели» реакции на явления и события, происходящие в обществе. Поэтому социально-политические установки (независимо от того, каким образом они возникли) играют, в отличие от общепсихологических и социально-психологических, специфическую роль компенсатора когнитивного дефицита. Иными словами, они моделируют реакцию людей, не только на знакомые, но и на неясные, непонятные социально-политические ситуации. Одна из функций этих установок – минимизировать риск, опасность, содержащуюся в таких ситуациях. Закрепленное в таких установках отношение к определенным классам макросоциальных объектов и ситуаций, явлений и событий, их «оценка» с точки зрения потребностей субъекта позволяет ему поддерживать минимальные мотивационно-психологические связи с макросоциальной средой, психически, интеллектуально или практически реагировать на исходящие от нее импульсы.

          Характерный пример этой роли установок – реакция экономического поведения людей на политические события, воспринимаемые как угроза стабильности положения в стране или мире. В моменты обострения международной напряженности многие стараются запастись продуктами – выстраиваются длинные очереди в продовольственные магазины. Люди не могут знать, перерастет ли очередной конфликт в войну и сопряженный с ней дефицит необходимого, но аккумулирующая прошлый опыт установка подсказывает им поведение, ориентирующееся на такую возможность. Известно, как чутко реагируют курсы валют и ценных бумаг на бирже на политические изменения и события, подчас происходящие в очень далеких странах и не имеющие явной связи с экономической конъюнктурой, в которой живут вкладчики и владельцы капитала. Установка экономических агентов на общую политическую стабильность заменяет отсутствующее знание о последствиях конкретных событий, поэтому нарушение стабильности включает поведение, минимизирующее их возможные негативные последствия.

          В рассмотренных примерах мы имеем дело с установками, которые социальные психологи называют ситуационными (точнее, «установки на ситуацию»). Из компонентов, формирующих установку, – потребность, прошлый опыт и ситуация – в таких случаях решающую роль играют два последних: включаемые в установку потребности (например, в продуктах питания, стабильном или растущем капитале и доходе) самоочевидны, не нуждаются в каком-то особом осознании и «опредмечивании».

          В других случаях решающую роль в формировании установки играет, напротив, именно фиксация предмета потребности: в социальной психологии ее называют тогда «установка на объект». Такие установки чаще всего связаны с потребностями, предмет которых «выбирается» самим субъектом, не является чем-то само собой разумеющимся, что, как мы видели, более всего характерно для потребностей социального существования. По отношению к одним и тем же явлениям у одних людей могут преобладать установки на ситуацию, у других – на объект, и это различие, отражающее структуру и иерархию их потребностей, оказывает существенное влияние на их сознание и поведение. Например, в 1992-1993 гг. подавляющее большинство россиян испытывали весьма тяжелую для них ситуацию быстрого роста цен, за которым не поспевали их доходы. Многие из них реагировали на нее подобно одной пожилой москвичке, спрашивавшей: «Когда же они (правительство) перестанут повышать цены?» На возражение, что правительство здесь не при чем, цены – свободные, она отвечала новым вопросом «а на что же в этом случае нужно правительство?»

          Перед нами типичный случай установки на ситуацию, опирающейся на сформированное прежним («социалистическим») опытом представление о государстве как командной инстанции всех экономических процессов. В установке зафиксирован привычный способ удовлетворения потребностей физического существования – государственное распределение благ по доступным ценам. Другие люди, испытывавшие те же тяготы, продолжали неизменно поддерживать политику реформ Ельцина-Гайдара. Далеко не всегда эта поддержка была основана на ясном понимании стратегии и возможных благоприятных последствий реформ, часто ее стимулировала просто позитивная установка на определенную политическую силу (демократов, реформаторов, Ельцина и ельцинистов), включенная в политические убеждения человека. В политическом сознании и поведении таких людей преобладала установка на объект, воплощавшая их потребность социального существования – в интеграции в определенную общность, в идентификации с ней. «Объектом» в социально-политической психологии может быть все, что способно удовлетворить соответствующие потребности: группа, организация, политический лидер, система идеологических ценностей.

          Фиксация в установках предметного содержания потребностей подводит к пониманию второго их функционального свойства. Оно состоит в их способности не только опредмечивать – в результате поисковой активности субъекта – его возникшие на бессознательных глубинах психики потребности, но и практически выступать в качестве относительно самостоятельных потребностей и мотивов. Еще К. Левин выделил особый класс потребностей, которые возникают не из внутрипсихических, но из внешних, не имеющих физиологического или глубоко личностного содержания импульсов. Например, намерение человека позвонить кому-то по телефону или опустить письмо в почтовый ящик может формировать актуальную потребность состояние напряжения, стимулирующее определенное действие и не угасающее, пока действие не будет завершено (или не натолкнется на непреодолимые барьеры). Чтобы отличить возникающие таким образом мотивы от тех, которые имеют внутрипсихические источники, (таковыми Левин считал только биологические потребности), он назвал их «квазипотребностями». Фактически они представляют собой принятые субъектом установки на определенное действие, превратившиеся в потребности (СНОСКА: Arkes H.R., Garske J.P. Psychological Theories of Motivation. Monterey, 1977. P. 173.).

          В психологии Левина речь идет в основном о ситуационных квазипотребностях, возникающих в его опытах из стремления завершить решение какой-либо поставленной экспериментатором задачи. Однако сфера действия подобных установок-потребностей чрезвычайно широка и в реальной жизни. Весьма большую роль играют они в общественно-политических отношениях и массовом поведении. Когда толпы жителей средневековой Европы устремлялись в крестовые походы во имя освобождения Гроба Господня, это трудно объяснить одними лишь духовно-религиозными потребностями, неустроенностью жизни и авантюристическими наклонностями их участников: всего этого было бы мало, если бы их всех не охватила общая идея, внушившая им страстное стремление изгнать мусульман из Иерусалима. Не менее бурные идейные и политические страсти движут поведением многих людей в наше время – страсти, которые ни по своему «предмету», ни по накалу не могут быть объяснены только потребностями, возникшими из реальных жизненных отношений. В этом, собственно, и проявляется относительная независимость установок, принятых людьми, от соответствующих им потребностей.

          Проявляется она также и в том, что средства, предлагаемые для осуществления широких общественно-политических целей, тоже превращаются в самостоятельные установки, в самоцель, отодвигая психологически на задний план, а то и вовсе заставляя предать забвению конечную цель. Такое происходит, например, во время революций, когда победа революции, ниспровержение существующей власти и защищаемых ею порядков оказываются чем-то гораздо более важным, чем конструктивные цели, во имя которых была задумана революция.

          Общественно-политическая жизнь, как уже отмечалось выше, во многих своих параметрах развертывается на уровнях, далеких от непосредственно осознаваемых интересов и понимания большинства членов общества. В этих условиях установки-потребности, имеющие отношение к политике и общественному устройству, служат необходимым средством психологического включения массы в общественно-политическую жизнь. Так, многие избиратели в любой стране настолько плохо представляют себе возможную политику различных партий или кандидатов, своеобразие их платформы по сравнению с соперниками, что они просто не могли бы участвовать в выборах, если бы не имели позитивных или негативных установок в отношении определенных партий и лидеров.

          Независимость установок от потребностей мы определили как относительную. Любая установка соответствует той или иной потребности в том смысле, что она способна предупреждать возникновение какого-то психического дефицита или напряженности. Независима же она потому, что предметное содержание потребности с самого начала определяется именно установкой, ее усвоению не предшествует непосредственно переживаемое состояние дефицита, вызывающее поисковое поведение и процесс «опредмечивания» потребности. Подобный способ формирования потребностей из установок (а не наоборот) возможен лишь при определенных условиях. Во-первых, установка не вырабатывается и не отбирается индивидом в процессе самостоятельной психической активности, но усваивается в готовом виде из общественного сознания – через процессы социализации и коммуникации. Во-вторых, установка укрепляется вначале в сознании субъекта, приобретает вербальное выражение и лишь потом укореняется в аффективной и бессознательной сферах психики. В этом сказывается хорошо известный психологам факт: хотя сознание не контролирует целиком все психические явления и процессы, оно способно в значительной мере регулировать лежащие ниже сферы психики.

          Установки, приобретаемые в готовом виде из социального опыта и культуры – один из важнейших компонентов социально-политической психологии. Индивид вообще очень редко вырабатывает свое совершенно уникальное отношение к общественной и политической действительности; поскольку она в отличие от частной жизни охватывает множество людей, свои установки в отношении этой действительности индивид сплошь и рядом заимствует от других, от той или иной социальной общности. Такой путь усвоения социально-политических установок в определенном смысле сближает их со стереотипами, и действительно качество стереотипности часто присутствует в установках. Неправильно было бы, однако, отождествлять эти понятия: стереотип – в основном когнитивное образование, разновидность социального знания, установка же помимо когнитивных имеет еще мотивационную, а также, как увидим ниже, и другие функции. Кроме того, в отличие от стереотипа установка не обязательно отличается неподвижностью, особо стойкой устойчивостью: установки, особенно социально-политические, способны меняться, особенно под влиянием изменений в потребностях, в мотивах, в знаниях и опыте людей.

          Если подытожить все сказанное об отношениях между потребностями и социально-политическими установками, можно сделать вывод о двойственной мотивационной основе этих установок. Одни из них, как отмечалось во второй главе книги, представляют собой продукт экстраполяции в сферу социально-политической психологии «обыденных» и личностных потребностей людей, сложившихся вне этой сферы. Подобные потребности и выражающие их установки воплощаются в требованиях, которые люди предъявляют обществу и его институтам. Другие потребности и установки рождаются непосредственно из социально-политических отношений людей, причем в процессе их формирования и воспроизводства первичным звеном часто являются социальные и политические установки (аттитюды), усвоенные индивидом из общественного сознания. Из приведенных примеров легко убедиться, что такого рода часто самостоятельными установками-потребностями являются, например, политические цели – если, разумеется, они интериоризированы тем или иным множеством людей, превратились в мотивы их суждений и действий.

          Теперь нам предстоит разобраться в том, как именно из социальнополитических отношений возникают соответствующие им (а не экстраполированные из других сфер) потребности, мотивы и установки. А также в том, почему и каким образом они включаются в психологию личности.

          Установки и феномен идентификацииСоциально-политические отношения – это в самом общем виде отношения трех уровней. Вопервых, между индивидами и большими социальными группами различных типов и масштабов. Во-вторых, отношения между самими этими группами. И, наконец, в-третьих, отношения между людьми (выступающими в качестве индивидов или будучи объединенными в группы) и социальными институтами. Ограничиваясь пока отношениями первых двух уровней (внутрии межгрупповыми), можно констатировать, что необходимым условием их функционирования является большая или меньшая степень психологической интеграции индивидов в большие социальные группы. С точки зрения изложенной выше (см. главу II) концепции психологии мотивации, такая интеграция есть проявление одной из базовых мотивационных тенденций человека – потребности в связях с другими людьми, в общности с ними.

          В психологических теориях личности социально-интегративная тенденция человеческой психики характеризуется и анализируется поразному. Например, в концепции А. Маслоу она выделяется, как мы видели, в особую инстинктоидную потребность в «принадлежности» (к человеческой общности). В других теоретических контекстах, например в психоаналитическом, эта тенденция рассматривается вне связи с мотивационной проблематикой, но как одно из проявлений полифункционального психического феномена идентификации – присущего человеку бессознательного отождествления себя с кем-то другим, переживание тождественности другому. Российский психолог Е.З. Басина считает разновидностью идентификации эмпатию – способность человека переживать, чувствовать за другого, как за самого себя (СНОСКА: Bassina E. Identification: reality or a theoretic construct? // Dynamische Psychiatrie / Dynamic Psychiatry. West Berlin, 1990.).

          Идентификация или эмпатия яснее всего проявляются в межличностных отношениях – семейных, любовных, дружеских, микрогрупповых. Труднее понять, как люди могут идентифицировать себя с «другими», которые в основной своей массе находятся вне зоны их непосредственных контактов – с большой социальной группой или институтов (нацией, государством, классом, конфессией, политическим течением и т.д.). Такого рода «обобщенные другие» присутствуют в психике индивида в виде более или менее абстрактного образа, а идентификация, «сопереживание» с абстракцией по всей видимости, дело психологически достаточно трудное. Вопрос, собственно, и состоит в том, какая «сила» позволяет преодолеть эти трудности. А также в том, какие факторы обусловливают индивидуальный выбор того или иного из наличествующих в социальной действительности «обобщенных других», большую или меньшую степень идентификации с ними.

          Ответы на эти вопросы, очевидно, кроются в социальной природе бытия и психической жизни человека. В принципе эта природа вообще не предполагает каких-либо ограничений масштаба практических и психологических связей между людьми: единственное предельное ограничение – это принадлежность к человеческому роду. Реальные и гораздо более узкие ограничения накладываются не человеческой онтологией, но историей, географией и возможностями взаимного познания. История становления человека проходила в социальном плане через эволюцию стай его ближайших предков в родо-племенные общности, вынужденные соперничать между собой за доступ к природным благам, необходимым для их существования. Масштабы человеческих общностей диктовались условиями, оптимальными для выживания и организации совместной производственной деятельности, эволюционировали и расширялись в интересах защиты этих условий и их улучшения. Познание людьми их собственных социальных связей основывалось вначале на совместной жизнедеятельности и непосредственном общении; у многих первобытных племен общее понятие «люди» совпадало с именем племени. Для первобытного человека характерен высокий уровень идентификации со «своей» общностью; люди, находившиеся за ее пределами, воспринимались либо как реальные и потенциальные враги и соперники, либо как нейтральные «чужие». Так возник психологический и лингвистический – выраженный в местоимениях первого и второго-третьего лица дуализм «мы» – «они (вы)».

          Знаменитому швейцарскому психологу К. Юнгу – наиболее значительному после 3. Фрейда представителю психоаналитического направления – принадлежит идея архетипов – коллективных представлений, выработанных человечеством на ранних стадиях его истории и сохраняющихся на бессознательном уровне до наших дней. Юнг подчеркивал, что архетипы соответствуют типичным жизненным ситуациям и что они воспроизводятся «не в форме образов, наполненных содержанием, но ...только как формы без содержания, репрезентирующие просто возможность определенного типа восприятия и действия» (СНОСКА: The Portable Jung. Harmondsworth, 1977. P. 66.). Можно полагать, что противостояние «мы-они» относится к числу таких архетипов. Конкретное содержание «мы» и «они» разнообразно и изменчиво; весьма устойчивой, если и не полностью неизменной является именно структурная форма восприятия и дифференциации социальных связей людей.

          Эту форму можно рассматривать также как исторически первичное проявление тех тенденций к автономии, выделению и к интеграции, объединению, о которых подробно говорилось во второй главе книги. На ранних стадиях человеческой истории, когда практическая и психологическая возможность индивидуального выделения была еще крайне узкой, субъектом выделения было не столько индивидуальное, сколько коллективное «я» (мы)'; индивид выделялся из массы человеческих существ как бы в составе той группы, с которой он себя идентифицировал. Подобный способ выделения является, однако, не только архаичным. В трудах упоминавшегося уже французского социолога П. Бурдье показано, какую большую роль в повседневной жизни современного человека играет поведение, демонстрирующее и символизирующее его принадлежность к определенной социальной группе.

          Подобное «коллективное выделение» предполагает в то же время присутствие в психике образа других, не принадлежащих данной группе людей – образа, который может быть вполне конкретным, «эмпиричным», если речь идет о «соседних», находящихся в поле непосредственного восприятия группах, или относительно абстрактным, когда такое восприятие невозможно. Материал мифологии и истории религии показывает, что восприятие этого абстрактного «обобщенного другого» не обязательно подчинялось тесному противостоянию «мы-они». Если в одних антропогонических (описывающих происхождение человека) мифах, как отмечает филолог и культуролог В.В. Иванов, «не всегда отчетливо различимо происхождение всего рода человеческого и отдельного народа», то в других сотворенный божественной силой человек – родовое понятие, не имеющее этнических или племенных характеристик (СНОСКА: См.: Иванов В.В. Антропогонические мифы // Мифы народов мира М., 1980. Т. 1. С 87.). Библейские Адам и Ева – это люди вообще, их потомки живут все вместе и говорят на одном языке, и лишь когда сыны человеческие начали строить Вавилон и вавилонскую башню, «смешал Яхве языки всей земли, и оттуда рассеял их Яхве по всей земле» (Быт. 11,1-9). В библейской легенде отражено представление о первичности всеобщего родового человеческого «мы» и вторичности частных, объединяющих и противопоставляющих друг другу различные племена и народы «мы». Новое пронизанное гуманистическими морально-этическими ценностями воплощение идея общечеловеческого единства получила в христианстве.

          Установки на идентичность с макросоциальной общностью тех или иных масштабов – от родоплеменной до национально-государственной, социально-классовой и общечеловеческой – образуют таким образом специфический класс социально-политических аттитюдов, обусловленных социальными отношениями личности и социэтальными межгрупповыми отношениями. Комплементарными (дополняющими) по отношению к этим аттитюдам являются установки на другие «чужие» общности, которые могут быть однозначно позитивными, дружественными, однозначно негативными, враждебными, индифферентными или носящими более сложный амбивалентный характер.

          Какую же роль играют подобные установки в психологической структуре личности? Очевидно, что они прежде всего ориентируют ее психологические и поведенческие реакции на ситуации, которые возникают в сфере межгрупповых отношений. Возникновение и острота международных конфликтов, возможности их перерастания в войну так же, как устойчивость мирных или дружественных отношений между соседними государствами зависят от многих экономических, политических и геополитических факторов. А также в большой мере – от психологического взаимовосприятия народов, выраженного в соответствующих аттитюдах. Если, например, отношения между Францией и Германией во второй половине XIX – первой половине XX в. характеризовались напряженностью, трижды на протяжении 70 лет перераставшей в войны, то это объяснялось не только столкновением государственных интересов, наличием спорных территорий, агрессивностью германского райха и т.п. обстоятельствами. Напряженность и войны вряд ли были бы возможны, если бы в национальной психологии обеих стран не было бы устойчивых антинемецких во Франции и антифранцузских в Германии установок. После же второй мировой войны под влиянием ряда факторов, в том числе становления «атлантической солидарности», западноевропейской интеграции, раскола Германии и устойчивой демократизации западногерманского общества эти установки в значительной мере были вытеснены другими, выражавшими идентификацию французов и западных немцев с «Западом», «свободным миром», «Европой». Соответственно растворилась не только политическая, но и психологическая напряженность в отношениях между соседними народами.

          Не менее велика роль групповых установок в межэтнических и социально-классовых отношениях внутри отдельных обществ. Она ярко проявилась, например, в тех процессах, которыми сопровождался распад многонациональных государств, испытавших в конце 80 – начале 90-х годов крах «социалистического» тоталитаризма. В Чехословакии он принял форму мирного «развода», на территории бывшего СССР возник ряд острых межэтнических и межреспубликанских конфликтов, которые однако не переросли (во всяком случае до 1994 г.) во всеобщую войну и относительно слабо затронули подавляющее большинство этнических общностей. Совершенно иначе пошло развитие событий в бывшей Югославии, где кровавые войны между наиболее крупными этническими, а точнее, религиозными общностями – православными сербами, католиками-хорватами и мусульманами-боснийцами приняли перманентный характер. Югославская ситуация в немалой степени обусловлена тем, что этно-религиозная взаимная отчужденность и враждебность – психологический феномен, издавна укоренявшейся в этой части Балкан. Ни в дореволюционной России (за исключением некоторых регионов), ни в Советском Союзе этот феномен не проявлялся в столь жестко агрессивной форме.

          Столь же очевидна роль групповых аттитюдов в социально-классовых отношениях. Так, напряженный и перманентно-конфликтный характер отношений между рабочими и предпринимателями отличал социальную историю стран романской Европы, вплоть до 60-70-х годов нашего века. В то же время в англо-саксонских странах они были значительно более мирными, тяготеющими к компромиссу и партнерству, С этими различиями коррелировалось разное восприятие «противоположного класса» и разные типы групповой идентификации, закрепленные в психологических установках социальных действующих лиц. В истории же Соединенных Штатов особо драматическую роль играли аттитюды, действовавшие в сфере расовых отношений (между белыми и черными американцами). Кстати, и американский, и западноевропейские примеры подтверждают отмеченную выше историческую изменчивость аттитюдов. В 80-90-х годах во Франции и Италии традиционные классовые, а в Штатах расовые установки в значительной мере ушли или уходят в прошлое. Влияние групповых идентификационных аттитюдов отнюдь не ограничивается сферой межгрупповых отношений. Было бы неправильно думать, что они определяют только отношение индивида к представителям своей и других групп, с которыми он сталкивается на общественно-политической арене или в обыденных бытовых ситуациях. Современная социальная психология изучает воздействие групповой идентификации на относительно «удаленные» от нее уровни и сферы психической жизни и поведения личности.

          Диспозиционная концепция личности и проблема социальных ценностейВесьма плодотворна в этом отношении диспозиционная концепция личности, автором которой является известный социолог и социальный психолог В.А. Ядов (выдвинутая в начале в качестве теоретической гипотезы, она подверглась проверке и корректировке в ходе проведенного под его руководством эмпирического исследования) (СНОСКА: См.: Социально-психологический портрет инженера. М., 1977; Саморегуляция и прогнозирование социального поведения личности. Л., 1979.). По Ядову, диспозиции (т.е. «предрасположенности» термин, близкий по смыслу к понятию установки) личности образуют иерархическую систему. На низшем ее уровне располагаются установки, изучавшиеся в частности грузинской психологической школой неосознанные, связанные с удовлетворением витальных потребностей в простейших повторяющихся ситуациях. Диспозиции более высокого уровня – это аттитюды, их формируют, «с одной стороны, социальные потребности, связанные с включением индивида в первичные и другие контактные группы, а с другой – соответствующие социальные ситуации». Наконец, высший уровень диспозиционной иерархии образует система ценностных ориентации на цели жизнедеятельности и средства достижения этих целей, детерминированные общими социальными условиями жизни данного индивида». Эта система ценностных ориентации, «идеологическая по своей сущности, формируется на основе высших социальных потребностей личности (потребность включения в данную социальную среду в широком смысле как интернализация общесоциальных... условий деятельности)» (СНОСКА: Социальная психология / Под ред. Е.С. Кузьмина, В.Е. Семенова. Л., 1979. С. 109110.).

          Можно выделить два наиболее существенных для нашей темы тезиса диспозиционной концепции. Первый из них, вообще говоря, широко признанный и детально разработанный в социально-психологической науке, состоит в выделении из всей массы установок личности тех, которые носят ценностный характер, представляют собой ценности, или ценностные ориентации, выражающие, что в жизни является наиболее важным для человека, обладает для него личностным смыслом, и определяют поэтому его жизненные цели. Обычно считается, что ценности носят более или менее осознанный характер, могут быть выражены индивидом в обобщенных понятиях и что по своему происхождению они социальны, усваиваются им из макросоциальной среды, из того идейного и культурного арсенала, которым располагает общество. Иными словами, ценности принадлежат к тому классу установок, которые относительно автономны от индивидуальных мотивационных процессов, но в то же время они выполняют в индивидуальной психике весьма ответственные мотивационные функции, выражая те потребности, которые определяют ведущие цели, «генеральную жизненную линию» индивида.

          Второй тезис диспозиционной концепции значительно более оригинален и гипотетичен. В сущности Ядов предполагает, что способ удовлетворения рассмотренной выше идентификационной потребности (по его терминологии, потребности включения в данную социальную среду) предопределяет и идеологическую по своему содержанию систему ценностных ориентации личности, и ее жизненные цели. Если понимать этот тезис буквально, получается, что от того, с какой социальной общностью себя человек идентифицирует, прямо зависят и его собственные ценности и цели. Применительно к интересующей нас сфере – социально-политической психологии – это означало бы, что она играет «командную» роль по отношению к психологии индивидуальной.

          На самом деле подобное буквальное, упрощенное понимание ядовской концепции противоречит всему содержанию его исследований, в которых весьма тщательно анализируется влияние на личную психологию и поведение целого ряда иных факторов: профессиональной принадлежности и уровня образования людей, должностного статуса, условий и характера труда, возраста и пола; учитываются и индивидуальные различия. Из исследования выясняется, что доминирующие личные ценности – такие, как творческая интересная работа, материальная обеспеченность, семья, «жизнь, полная удовольствий» и т.д. коррелируются скорее именно с этими факторами, характеризующими индивидуальную ситуацию человека, чем с идеологическими ценностями макросоциальной среды или с «общесоциальными условиями деятельности». Да это вряд ли может быть иначе, ибо отношение человека к такой среде – к своему классу, нации, обществу и к ее идеологическим ценностям – в большинстве случаев гораздо менее психологически значимо для него, чем отношение к событиям и явлениям собственной жизни, к людям, с которыми он связан совместной деятельностью и непосредственным общением.

          Тем не менее, психологическая интеграция индивида в те или иные большие социальные общности, интериоризация им выработанных ею ценностей – факт вполне реальный. Реально и влияние этих относящихся к социально-политической психологии ценностей на всю мотивационную психологию личности. Но это влияние чаще всего осуществляется не путем простого преобразования социально-политических или идеологических ценностей в личные мотивы, но более сложно и опосредовано.

          Можно предположить, что макросоциальные или идеологические ценности, не будучи непосредственным источником ценностей личных, участвуют в их отборе индивидом в качестве своего рода «социального семафора': они «поощряют» одни личные цели и ориентации, «запрещают» другие, проявляют нейтралитет к третьим. Будучи социальноиндивидуальным существом, человек не обязательно строго следует этим сигналам, но так или иначе считается с ними, пытается как-то согласовывать свои внутренние побуждения с социально санкционированными, нормативными ценностями. В исследовании Г.И. Саганенко и В.А. Ядова, построенном на сравнении доминирующих ценностей целей жизни советских инженеров и двух групп американцев (белых и черных), показано, что у советских людей доминируют «ценности широкого человеческого общения, а у американских граждан (независимо от цвета кожи) – «индивидуалистическая направленность». Так, у американцев одно из высших мест в иерархии ценностей занимает свобода, которая вообще отсутствует в советском опросе. У советских инженеров соответствующую иерархическую позицию занимает «интересная работа». Семья («безопасность семьи», «счастливая семейная жизнь») – высшая ценность у белых американцев, но весьма важна и для советских инженеров (третья иерархическая позиция, после «здоровья» и «интересной работы»). Материальное благосостояние занимает 4-5-е места у американцев и 7-е место в советском обследовании, зато психологическая значимость межличностных отношений в национальных выборках резко различается. У советских людей «любовь» занимает 5-е, а «хорошие», «верные друзья» – 6-е место, у американцев соответственно 14-15-е и 9-10-е места (СНОСКА: См.: Саморегулирование и прогнозирование социального поведения личности. Л., 1979. С. 90,91, 100. Далее: Саморегулирование и прогнозирование.).

          Бесспорно, эти данные отражают не только «социально-экономические различия образов жизни» (как полагают Саганенко и Ядов), но и своеобразие национальных характеров. Американский индивидуализм и склонность русских людей к самовыявлению в личных отношениях хорошо известны. Позволительно однако усомниться, что содержательные различия в жизненных целях и ценностях американцев и советских людей действительно столь резки, как об этом говорит сопоставление двух обследований. Ценность интересного творческого труда не была почему-то включена в американский опрос, между тем многочисленные эмпирические исследования по трудовой мотивации свидетельствуют о том, что в американском обществе начала 70-х годов (к этому времени относятся оба исследования) она имела значение во всяком случае не меньшее, чем в советском. В условиях низкого жизненного уровня большинства советских людей вообще и технической интеллигенции в частности, роста их материальных притязаний, начавшегося именно в 60-70-х годах под влиянием нового потребительского стандарта, вряд ли материальное благосостояние могло занимать второстепенное место в их жизненных планах. Приведенные данные отражают не столько реальные личные «жизненные линии», сколько ценностный уровень массового сознания, в значительной мере воспроизводящий ценности, господствующие в соответствующих обществах. В Штатах – это ценности индивидуальной свободы и индивидуального успеха, благосостояния семьи и опоры индивида на собственные силы. В советской системе – одна из высших официальных ценностей – труд на благо общества, материальные же результаты труда для работающего – вторичны по сравнению с его самоценностью, абстрактным социальным значением.

          В личных системах ценностей эти представления не воспроизводятся буквально, но в советском случае они побуждают отождествлять смысл труда с самим фактом участия в социальном трудовом процессе, с институциональной принадлежностью к трудовому коллективу. «Я тружусь, если нахожусь 8 часов на работе и состою в штате предприятия» – примерно так ощущали свой трудовой статус и ситуацию многие советские работники. В то же время высокая ценность труда могла стимулировать творческую трудовую мотивацию, установку на «интересный труд», если, конечно, для нее существовали предпосылки в содержании труда, собственных задатках и потребностях работника. Американец, даже если он любит свой труд, выявляет в нем свои творческие потенции, побуждается системой социальных ценностей видеть смысл труда в его материальных результатах, в обеспечении благосостояния семьи.

          Эти особенности ценностного сознания различных обществ парадоксальным образом отражаются на реальной трудовой деятельности.

          В советском обществе труд был намного менее производителен, интенсивен, эффективен, чем в американском, трудовой процесс изобиловал «перекурами», производственный брак и низкое качество продукции – типичные болезни советской экономики. Все это, разумеется, объясняется институциональными особенностями экономической системы, уравниловкой в оплате труда: но имело и свои психологические корни. Для советского работника высокая социальная ценность труда как такового часто оборачивалась равнодушием к его реальным результатам, как для себя лично, так и для общества: он удовлетворялся относительно низкой зарплатой, стабильным положением в производстве и различными социальными льготами (СНОСКА: В условиях перехода к рыночной экономике и ослабления былых гарантий занятости эта психологическая черта проявилась в пассивном отношении значительной части работников к угрозе потери работы и ухудшения жизненного уровня. Как показано в относящемся к началу 90-х годов исследовании B.C. Магуна и В.Е. Гимпельсона, около половины (48% опрошенных) рабочих обнаружили неспособность к таким активным формам индивидуального «сопротивления обстоятельствам», как освоение новой профессии, повышение квалификации или более интенсивный труд. См.: Магун B.C., Гимпельсон В.Е. Стратегии адаптации рабочих на рынке труда // Социол. исслед. 1993. ? 9. С. 81-82.), а формальное участие в трудовом процессе (своего рода «полутруд» (СНОСКА: В 1989 г. лишь 27% опрошенных рабочих-мужчин советской промышленности считали, что они работают с полной отдачей сил (Там же. С. 74) нередко был для него достаточным психологическим основанием чувства собственного достоинства, идентификации с макрообщностью «трудящихся» (или с «рабочим классом»). В США и других странах Запада добросовестный, нередко, качественный труд – условие материального благосостояния человека и общества, поэтому соответствующие ценности выступали как весомый стимул эффективной трудовой деятельности.

          Сложнее обстоит дело с ценностями «широкого человеческого общения», столь важными для советских людей. Помимо национальных особенностей, в их высоком иерархическом статусе, по-видимому, сказывается потребность в психологической опоре на «других», особо сильная у людей, не привыкших или отученных рассчитывать на собственные индивидуальные силы, на личную инициативу и энергию. В соответствии с официальной идеологией, такую опору должно было обеспечивать человеку социалистическое общество с якобы присущими ему коллективизмом и гуманизмом. Поскольку же на деле социалистические общественные отношения пронизывал бездушный бюрократизм, гарантировавший лишь минимальную стабильность материального и социального положения людей, но равнодушный к конкретным человеческим судьбам и потребностям, опора на непосредственные позитивные личные отношения – дружбу, любовь – приобретала особое значение для поддержания психологического равновесия личности.

          Из всего сказанного очевидно, что идеологические или социально-политические ценности общества, больших социальных групп, в которые психологически интегрирована личность, являются лишь одним из факторов, формирующих ее мотивацию. Удельный вес этого фактора исторически и социально конкретен. В одних социально-исторических ситуациях он играет решающую роль (что было, например, характерно для массовых слоев советского общества в 20-40-х годах), в других идеологические ценности не в состоянии контролировать реальные тенденции личной мотивации и оказывают на них лишь косвенное воздействие. В таких ситуациях люди не столько подчиняют свои мотивы идеологическим ценностям, сколько психологически приспосабливаются к ним, и «продукты» этого приспособления могут значительно отличаться от самих ценностей, хотя и несут на себе их печать.

          Чем более велик разрыв между господствующими групповыми ценностями и личными мотивами, тем острее ощущаются ценностно идеологический дефицит и потребность в новых ценностях, более адекватных запросам личности. Иными словами, связь между социально-политическими ценностями и личными мотивами носит двусторонний характер. Это взаимовлияние социальных ценностей и индивидуальных мотивов ярко проявляется, например, в российском обществе в условиях перехода к рыночной экономике. Изменение реальной ситуации в сфере трудовых отношений, угроза безработицы вызвали у многих работников перелом в их установках, связанных с трудовой деятельностью, активизировали мотивы, нацеленные на мобилизацию индивидуальных усилий и инициативы. По данным социологического опроса рабочих, проведенного в 1991 г., 37% опрошенных готовы в случае обострения проблемы занятости освоить новую профессию, 32 работать над повышением квалификации, 23% – работать гораздо более интенсивно (СНОСКА: См.: Магин B.C., Гимпельсон В.Е. Указ. соч. С. 75.). Подобные установки находят опору в новых «либеральных» или «рыночных» ценностях, ориентированных на ответственность индивида за собственный материальный и социальный статус.

          Ценности и социальные ролиИнтериоризация индивидом идеологических по своему характеру ценностных ориентации – лишь один из механизмов, реализующих групповую идентификацию людей, обеспечивающих связь личной мотивации с общественным или групповым сознанием. В системе таких механизмов одно из центральных мест занимают социальные роли, ролевые нормы и ожидания. Понятие роли затрагивалось выше в связи с характеристикой символического интернационализма Дж. Мида (см. главу II). Мид и многие другие социопсихологи рассматривают роли преимущественно в контексте непосредственного общения людей и отношений внутри «контактных» групп. Из социально-психологических исследований, ориентирующихся на этот контекст, вытекает, что ролевые ожидания и нормы, формируемые такого рода отношениями и усваиваемые членами группы в соответствии с выполняемыми ими ролями, могут преобразовываться в личностные аттитюды и тем самым – в мотивы личности. В концепции Ядова такого рода аттитюды соответствуют диспозициям среднего уровня, «связанным с включением человека в первичные и другие контактные группы». Вместе с тем одно из главных положений этой концепции состоит в том, что высшие диспозиции, т.е. ценностные ориентации доминируют в процессе внутреннего согласования всей диспозиционной системы (СНОСКА: См.: Саморегулирование и прогнозирование. С. 108.). Если это так, то и в ролях, психологически усвоенных людьми, должны находить отражение не только непосредственные отношения между ними, но и их макрогрупповая идентификация.

          Немало исследований ролевой психологии фактически подтверждают, что процесс усвоения ролей происходит не только в микрогрупповом, но и в социэтальном, общественном пространстве. Так, представители одного из течений символического интеранционизма М. Кун и Т. Макпартлэнд провели в 1952 г. эмпирическое исследование «установки на себя», или «Я-концепции» (т.е. представлений людей о самих себе) среди студентов одного из американских университетов. Исследование проводилось предельно простым методом: испытуемым предлагалось в течение нескольких минут дать 20 различных ответов на вопрос «кто я?» Такой тип опроса, очевидно, был рассчитан на максимальные спонтанность, свободу и искренность ответов.

          Один из важнейших результатов исследования состоял в том, что при всем разнообразии ответов все 288 опрошенных начинали список своих характеристик с определений, которые исследователи отнесли к классу «объективных» – обозначали себя как представителей каких-то групп, общеизвестных конвенциальных социальных категорий: «студент», «девушка», «муж», «баптист», «изучающий инженерное дело», «уроженец Чикаго» и т.п. И лишь затем они определяли себя «субъективными характеристиками» обозначавшими физическое или психологическое состояние («усталый», «счастливый») или человеческие качества («очень хороший студент», «хорошая жена», «интересная» и т.д.) (СНОСКА: См.: Кун М., Макпартлэнд Т. Эмпирическое исследование установок личности на себя // Современная зарубежная социальная психология. Тексты. М., 1984. С. 180-187.). Подобные исследования, во-первых, подтверждают, что людям свойственно идентифицировать себя с определенными (чаще всего несколькими) социальными ролями и группами, и что эта идентификация является первичным элементом самосознания, ощущения собственного Я. Во-вторых, они показывают, что группа, категория, роль, с которыми человек себя идентифицирует, существует и известна в масштабах общества (можно идентифицировать себя как чикагца, москвича или одессита, но трудно, если вообще возможно, – как уроженца какого-нибудь маленького, никому не известного поселка).

          Все эти наблюдения позволяют яснее представить, как общественные ценности и установки проникают в индивидуальную психику и воспроизводятся в ней, как в этих процессах взаимодействуют микрои макроуровни социальных отношений. Люди принимают роли на основе непосредственного общения и совместной деятельности, но содержание принятой роли, выражаемое и закрепляемое в соответствующих ценностях, установках и мотивах, не может быть определено только на этой основе: это усваивается из общесоциального и общекультурного опыта посредством выражающих этот опыт обобщенных социальноролевых категорий. Социальная идентификация индивида, связанные с ней ценностные ориентации, образуют как бы единый «пакет», передаваемый ему обществом. Поскольку идентификация выражает субъективное отношение между индивидом и обществом, его социально-групповой структурой, в этот «пакет» так или иначе входят и социально-политические ценности. Человек может совершенно не интересоваться общественными или политическими проблемами, не думать о них, но ощущая себя главным образом, скажем, главой семьи или ее подчиненным членом (сыном, дочерью), представителем своей нации, рабочим, студентом или предпринимателем, он вольно или невольно усваивает общественно признанные ценности и мотивы, «идеологию», которые придают смысл данной роли. Так, доминирование семейных ролей означает, скорее всего, установки на благосостояние семьи и выполнение норм, принятых в данной семейной среде, что предполагает соответствующую направленность личного и общественного поведения. Ориентация преимущественно на социально-профессиональные роли соответствует мотивам успеха в собственной профессиональной (трудовой, деловой) деятельности, учебе и т.д. и, возможно, защиты групповых интересов на социально-политической арене. Идентификация с национально-государственной или этнической общностью может предрасполагать к усвоению националистической идеологии и бытового национализма. Таким образом, связанные с ролями установки (диспозиции) различных уровней – как те, которые регулируют повседневные реакции и отношения людей, так и определяющие их жизненные цели и мировоззрение – не разделены какими-то резкими гранями, способны взаимно влиять или сливаться друг с другом.

          Все эти взаимосвязи между различными компонентами мотивационно-ценностной структуры личности не образуют какой-то механически и единообразно функционирующей системы. Конкретные установки различаются по своей «силе», по удельному весу и иерархическому статусу в психике личности, по влиянию на ее мысли, чувства и поступки, и все эти их характеристики динамичны, меняются в зависимости от ситуации. В этом отношении показателен пример психологических сдвигов, обусловленных особо резкими непосредственно затрагивающими массы людей переломами в политической ситуации – скажем, втягиванием страны в большую войну, вторжением агрессора на ее территорию. У многих людей патриотические ценности-установки, которые в мирное время представляли собой пассивный, мало влияющий на их психическую жизнь, практические дела компонент сознания, в обстановке такой войны становятся доминирующими. На фронте они проявляют храбрость и презрение к смерти, которые вовсе не были присущи им в мирной жизни, в тылу самоотверженно трудятся для победы, подчас забывая о собственных жизненных нуждах. У других людей, «теоретически» разделяющих те или иные патриотические ценности, во время войны, напротив, обостряется инстинкт самосохранения: совершая постыдные с точки зрения общественной морали поступки, они всеми правдами и неправдами стараются не попасть на фронт и нередко ухитряются устроить себе изобильную и уютную жизнь в каких-то тыловых «норах».

          Было бы неверно объяснять подобные типы поведения только врожденными различиями между храбрыми и трусливыми, честными альтруистами и лицемерными эгоистами. Такие различия реальны, но подобные черты личности далеко не всегда носят постоянный и абсолютный характер, нередко они зависят от ситуации. В художественной литературе и кинематографе многократно описан достаточно типичный казус: человек, бесстрашно сражавшийся на фронте, рисковавший жизнью, чтобы выручить товарищей, в мирной жизни оказывается трусливым мещанином и конформистом, дрожащим перед начальством и неспособным прийти на помощь другому человеку.

          С социально-психологической точки зрения проще всего случай человека, празднующего труса и поглощенного самовыживанием во время войны. Его социально-политические «патриотические» установки носят чисто конвенциональный (т.е. лишь формально соответствующий общепринятым нормам, и слабо интериоризированный), вербальный характер, они практически не связаны с его личной мотивацией, в которой доминирующее положение занимают элементарные витальные потребности. Храбрость и самоотверженность людей на войне питают «сильные» социально-политические, мировоззренческие установки, основанные на идентификации со своей страной; важно, что они подкрепляются еще идентификационными установками среднего, т.е. микрогруппового уровня – солидарностью с боевыми товарищами. Эта психологическая ситуация точно выражена поговоркой «На миру и смерть красна». В нормальной мирной жизни эта ситуация меняется: «высшие» социально-политические и мировоззренческие ценности, которые на войне актуализирует угроза своему «мы», чаще всего трудно связать с условиями повседневной деятельности, идентификация с контактной группой в этих условиях часто (особенно в трудовых группах, организованных по иерархическому и бюрократическому принципу) имеет совершенно иное значение: она предполагает не сильный альтруизм и взаимную выручку, но соблюдение ролевых норм, во многих случаях, требующих совершенно иных качеств. Подобный анализ отнюдь не отрицает значения индивидуальных характерологических черт (в том числе и генетических), он лишь показывает, что в психике эти черты проявляются во взаимодействии с социальными ситуациями и социально-психологическими механизмами.

          Структура установокМногообразие и подвижность связей между установками различных уровней, их неодинаковые мотивационные функции во многом объясняются сложной, «гибридной» структурой самих установок. В современной социальной психологии широко признана концепция их трехчленной структуры. В соответствии с ней установка (аттитюд) включает когнитивный (знание об объекте установки и о ситуации), аффективный (положительное или отрицательное эмоциональное отношение к ним) и конативный, т.е. поведенческий (готовность действовать определенным образом, по отношению к объекту и ситуации) компоненты. При этом в литературе высказывались различные мнения по вопросу о взаимоотношениях между компонентами установки. Если одни авторы утверждают, что между ними существует весьма тесная взаимосогласованность, то другие считают, что это не подтверждается эмпирическими данными. Противоречия вызывает и вопрос о роли различных компонентов: является ли центральным звеном установки эмоция по поводу ситуации или объекта, а отбор и мобилизация знаний производится в соответствии с эмоциональным переживанием, как бы по его «заказу» или, напротив, в установке доминирует именно знание. В.А. Ядов исходит в своей диспозиционной концепции из предположения, что познавательные, эмоциональные и поведенческие диспозиции «образуют относительно самостоятельные подсистемы регуляции активности субъекта» (СНОСКА: Саморегуляция и прогнозирование. С. 24.).

          Это предположение, на наш взгляд, соответствует реальному многообразию типов мотивационных процессов. Рассмотрим в качестве примера установки, относящиеся к принципам общественного устройства и их влиянию на судьбу отдельного индивида. Значение таких установок очевидно: в них выражается взаимодействие между обобщенным восприятием общественных условий жизни людей, оценкой ими собственных жизненных возможностей и их личной мотивацией.

          Перед нами данные различных опросов, проведенных в СССР и в России в начале 90-х годов и так или иначе выявляющих установки по названному кругу вопросов. На вопрос анкеты ВЦИОМ (конец 1990 г.) «Что нужно прежде всего, чтобы достичь хорошего общественного положения?» наибольшее число опрошенных выбрало противоположные по смыслу ответы: «знания, умения, способности» (38%) и «знакомство, связи» (37%). «Упорный труд» ответило 27, «деньги» 20 и «напористость, умение пробиваться» 23%. Очевидно, что в данном случае опрос выявляет установки, выражающие определенные социальные представления, т.е. преимущественно познавательные. Те из них, которые восходят к конвенциональным, принятым в обществе ценностям (добросовестного труда, знаний), несомненно, имеют положительный эмоциональный смысл: упорно трудиться и иметь знания не только полезно практически, но и «хорошо», «правильно» в моральном и психологическом отношении. Этого не скажешь о более «циничных» и «прагматических» неконвенциональных установках, отводящих решающую роль в социальной ситуации индивида связям, деньгам, личной напористости. Люди, давшие соответствующие ответы, могут по-разному относиться к роли таких факторов: осуждать их или считать в порядке вещей. И столь же по-разному могут соотноситься эти представления с реальным поведением. Признание решающей роли упорного труда может реально мотивировать трудовую деятельность человека, содержать соответствующий ценности и знанию поведенческий компонент. Но оно может иметь и чисто «идеологический», вербальный характер, не оказывать существенного воздействия на мотивационно-волевую сферу личности.

          Когнитивная составляющая таких установок, очевидно, включает различные иерархические уровни диспозиций. Высший наряду с «идеологическим» представлением (принимающим или отвергающим господствующую идеологию с ее ценностями труда и знаний) выражает определенное представление об общественной действительности. Одним она кажется построенной на справедливых принципах (вознаграждение достойных), другим – чем-то вроде джунглей, где не преуспеешь без ловкости, «пробивной силы», третьим – построенной на власти денег и неравенстве, определяемом социальными связями людей. Подобные обобщенные представления могут быть заимствованы из общественного опыта, т.е. просто воспроизводить общеизвестные идеологические или «житейские» истины, но могут в то же время подкрепляться собственным опытом человека и его отношениями с непосредственным социальным окружением на работе и в быту. В последнем случае одна и та же когнитивная установка имеет различные иерархические составляющие, включает в себя знания об обществе в целом и о тех социальных ситуациях, которые непосредственно переживает человек.

          В целом получается, что как различные в функциональном отношении компоненты установки (когнитивные, эмоциональные, поведенческие), так и установки, функционально однородные, но ориентированные на ситуации различных уровней (макрои микросоциальные) могут или соответствовать друг другу и сливаться в единое целое, или расходиться, проявляя большую или меньшую самостоятельность. Вместе с тем относящиеся к разным социальным объектам и ситуациям установки человека обнаруживают тенденцию к взаимному согласованию, к формированию единой системы.

          На вопрос всесоюзной анкеты ВЦИОМ (опрос проводился также в конце 1990 г.) «почему некоторые люди живут намного богаче других?» лишь меньшинство (10-18%) опрошенных дало ответы, основанные на положительной оценке индивидуальных качеств «богатых': талант, целеустремленность, деловая хватка, трудолюбие. Большинство же ответов исходило из представления, что богатство несправедливо и достигается неправедным путем (65%: «большинство наживает деньги нечестным путем», 33%: «доходы в нашем обществе вообще распределяются несправедливо'; 28%: «богатыми становятся потому, что имеют богатых родителей, родственников») (СНОСКА: См.: Общественное мнение в цифрах: Информационный бюллетень ВЦИОМ. М., 1991. Вып. 10.). По данным общероссийских опросов фонда «Общественное мнение», в октябре 1992 г. 45, а в августе 1993 г. 40% респондентов согласились с суждением «каждый человек сам, своим трудом должен обеспечить себе достойный уровень жизни». Соответственно 44 и 43% – придерживались мнения, что «обеспечивать гражданам достойный уровень жизни должно государство» (СНОСКА: См.: Фонд «Общественное мнение': Спектр. 1993. ? 1 янв.; В поле зрения. 1993. ? 37 авг. С. 8.).

          Общество «реального социализма» своей официальной идеологией формировало у людей ценности добросовестного труда и знаний как условия социального продвижения. И одновременно своей практикой опровергало эти ценности, прививая установки на социальное иждивенчество и индивидуальное приспособление к бюрократической системе распределения материальных и социальных статусов. Хаотичный и непоследовательный переход к рыночной экономике создал новую ситуацию, в которой возможности обогащения и продвижения стали определяться иными факторами. Развитая, последовательная (т.е. включающая поведенческий компонент) установка на упорный труд, реализацию собственных способностей, приобретение знаний могла послужить тем психологическим «материалом», который помогал адаптироваться к новым условиям: люди, настроенные на интенсивный труд и преуспевшие (или расчитывавшие преуспеть), беря дополнительную работу или перейдя в частный сектор экономики, были склонны надеяться на собственные силы и видели в богатстве достойную награду за напряженную трудовую активность. Те же, кто не смог адаптироваться к «рыночной» ситуации по объективным обстоятельствам или субъективно, во многих случаях прилагали к переходным условиям привычные представления о несправедливости или случайности распределения социальных благ и актуализировали в своем сознании укоренившуюся установку на ожидание защиты от государства.

          Конечно, между различными установками могли складываться и иные соотношения. Нам лишь важно подчеркнуть, что регулируемые ими реакции человека на различные социальные ситуации, объекты и ценности взаимосвязаны некой единой психологической «осью». Существует далеко не механическая и достаточно индивидуализированная взаимосвязь между самыми «интимными» глубинами личной психологии (потребностями и мотивами) и представлениями человека об общественном устройстве, его идеологической и политической ориентацией.

          Разумеется, приведенные данные массовых опросов – это лишь весьма косвенное отражение личностных установок: содержание ответов задано формулировками вопросов анкеты и совсем не обязательно адекватно воспроизводит мысли и чувства, реально переживаемые респондентами. Тем не менее выбор из предлагаемого набора суждений производится каждым из них самостоятельно и, следовательно, в той или иной мере соответствует тому – часто не вполне осознанному выбору личной и общественной позиции, который является продуктом собственной психической активности человека. Сопоставляя данные различных анкет, можно выделить – с большой долей вероятности психологические «оси», объединяющие различные установки вполне конкретных живых людей, достаточно типичных для советского и российского общества начала 90-х годов.

          Можно, например, представить себе энергичного преуспевающего предпринимателя, создавшего собственный бизнес в производственной, научно-исследовательской или банковской сфере, и достаточно уверенно утверждать, что ему близки ценности упорного труда, представление о заслуженности и моральной оправданности частного богатства, отрицательное отношение к вмешательству государства в социально-экономическую жизнь. Зная современную российскую действительность, нетрудно реконструировать и другой тип «частника» – дельца, который легко наживается на спекулятивных операциях и, разделяя, скорее всего, «либеральные» установки по отношению и богатству и роли государства, уповает не столько на упорный труд и знания, сколько на ловкость, умение пробиваться или связи. Судя по данным опросов, среди респондентов с подобными установками особенно много молодых людей, еще не реализовавших их практически, но ориентирующихся на них в своих жизненных проектах. И, наконец, приведенные данные отражают реальность психологического типа человека, выбитого из колеи, «взрывными» процессами в социально-экономической жизни. Такой человек может быть добросовестным тружеником, связанным с испытывающей упадок и кризис отраслью хозяйства или культуры. Он может быть и человеком, привыкшим к не требующему особых личных усилий спокойному существованию в одной из ниш административно-командной распределительной системы. И в том и в другом случае он негативистски воспринимает окружающую действительность, не верит в связь личного успеха с какими-либо положительными качествами преуспевающих и видит единственный способ восстановления справедливости и стабильности в активном вмешательстве государства в экономические и социальные процессы. Наряду с такими целостными системами представлений и установок в жизни достаточно типичны случаи рассогласования между установками различных уровней. Например, идеологически человек разделяет «либеральные» ценности (установку на собственную активность личности), но, не сумев материализовать их в собственной деятельности, не видит в напряженном труде, знаниях и способностях реальной основы успеха в жизни.

          В системе установок личности те из них, которые относятся к сфере социально-политической психологии, выполняют специфические функции. Во-первых, они фиксируют определенный образ общественной действительности, те «законы жизни» в данном обществе, которые служат индивиду ориентиром в осуществляемой им оценке возможностей, в определении своих собственных мотивов и целей. Во-вторых, они являются источником ценностей, которые либо непосредственно формулируют эти мотивы и цели, придают им осознанный характер, либо обосновывают и оправдывают их в глазах индивида. Если ориентировочную функцию выполняет преимущественно познавательный компонент социально-политических установок, то в их ценностной функции существенную роль играет эмоциональный компонент: эмоциональная привлекательность, «комфортность» избираемых целей и ценностей.

          Индивидуальные системы социально-политических установок различаются по удельному весу в них познавательно-ориентационных и ценностно-эмоциональных компонентов. У большинства людей в большинстве «нормальных» жизненных ситуаций, по-видимому, преобладает ориентационный компонент этих установок; они играют в основном служебную роль в функционировании мотивационно-волевой сферы. Ценностные и эмоциональные их компоненты особенно важны для людей, активно включенных психологически в общественно-политическую жизнь: для них избранная ими общественная или политическая цель и ценность сами становятся личным мотивом. У общественно индифферентного и пассивного человека («обывателя») ценностно-эмоциональный акцент социально-политических установок выступает отчасти в скрытом виде: в значительной мере он трансформирован в эмоции, объектом которых является не общественно-политическая действительность, но сфера собственной деятельности такого человека. Так, предприниматель в обществе рыночной экономики еще в процессе своей социализации усваивает выработанную этим обществом ценность свободного предпринимательства и позитивное эмоциональное отношение к занятию бизнесом. Однако в качестве сложившейся личности он любит свое дело не только и не столько потому, что в обществе оно признано ценным и почетным (хотя и это имеет немалое психологическое значение), сколько потому, что ему нравится и выгодно им заниматься, оно является объектом и средством удовлетворения его личных потребностей.

          Было бы, разумеется, нелепостью утверждать, будто у людей, далеких от общественной жизни, она вообще не вызывает никаких эмоций, отражающих их отношение к тем или иным социальнополитическим ценностям. Хорошо известно, насколько сильными могут быть массовые эмоциональные реакции на определенные общественные и политические события. Однако в таких реакциях часто проявляются не столько социально-политические установки как таковые, сколько установки, ориентированные на объекты и ситуации, с которыми люди имеют дело в своей собственной повседневной жизни. Так, сильную массовую реакцию вызывает решение правительства, затрагивающее жизненный уровень людей, или политические перемены, которые рассматриваются как потенциальная угроза подобным жизненным интересам. Эмоциональный аспект социально-политических установок как таковых проявляется на массовом уровне в особых ситуациях, в которых решаются судьбы страны, например, в момент угрозы большой войны или во время выборов, на которых сталкиваются силы, выдвигающие противоположные альтернативы внутрии внешнеполитической стратегии. В таких ситуациях психологическую значимость приобретают не только непосредственные частные и социально-групповые интересы, но и социально-политические установки, выражающие интеграцию индивидов в национально-государственную общность. У многих в такие моменты пробуждаются и актуализируются, приобретают эмоциональный характер те компоненты социально-политической психологии, которые в обычных условиях находятся в «спящем», пассивном состоянии.

          Приведенный выше пример с предпринимателем иллюстрирует отношения между социально-политическими установками и различными уровнями мотивации человека. Этим отношениям чужда какая-либо однолинейная причинно-следственная зависимость. Тезис «каковы потребности человека, таковы и его социальные и политические позиции» так же неверен, как и обратный: «общественно-политические установки человека определяют иерархию его личных мотивов и потребностей». Отношения между этими уровнями психики динамичны, ситуативны, основаны на взаимодействии и взаимоприспособлении. Их можно представить как замкнутую цепь; в одних личностных и социальных ситуациях решающее мотивационное значение приобретает одно ее звено (например, внутреннее психическое напряжение, порождающее потребность), в других – иное (например, актуализированная общественно-политическая ценность); возникшее здесь возбуждение передается по всей цепи. Но во всех случаях социально-политические установки являются необходимым звеном мотивационной «цепочки».

          Социально-политические установки представляют собой один из важнейших механизмов приобщения личности к культуре общества или социальной группы. Ибо те ценности, верования, идеи, в которых запечатлены исторически сложившиеся типы общественно-политического сознания, органически входят в национальные, региональные (например, западноевропейскую, латиноамериканскую и т.п.) и социально-групповые культуры.

          2. Взаимосвязь социальных знаний, ценностей и эмоций в психологии личностиМатрица социально-политических установок личностиСказанное выше об отношениях между установками и мотивами, между различными компонентами установок, входящих в социально-политическую психологию, может быть обобщено и отчасти уточнено в виде некоей рабочей матрицы. При этом, разумеется, необходимо учитывать, что такого рода операция, содействуя в той или иной мере пониманию проблемы, может носить лишь вспомогательный характер, и подобно большинству схем или таблиц, применяемых в общественных науках, не претендует ни на полноту, ни на законченность, может дополняться и конкретизироваться в зависимости от целей и объекта исследования.

          В предлагаемой матрице (см. таблицу 1) учитываются познавательные, ценностные, эмоциональные компоненты установок. Поведенческий (конативный) компонент представляет собой особую и весьма сложную проблему, потому он будет рассмотрен отдельно. Исходя из принятого деления установок на относящиеся к объектам и ситуациям, мы вносим в матрицу лишь установки на социальные объекты. Тем самым мы ограничиваем содержание матрицы наиболее устойчивыми, долгодействующими установками: ситуации можно трактовать как определенное расположение, соотношение объектов (или изменение этого расположения) и ситуационные установки рассматривать соответственно как вторичные, производные по отношению к установкам на объекты. Например, зарубежные страны являются объектом установок жителей данной страны, отношение к этим странам – положительное или враждебное, нейтральное или настороженно-подозрительное образует содержание установок. Обострение отношений «своей» страны с другим государством приведет в действие установку на возникшую ситуацию, и ее содержание будет зависеть от ряда установок на социальные объекты (на свою страну и ее интересы, на государство, с которым ухудшились отношения, на международные отношения в целом и т.д.). Рассмотрение именно установок на объекты позволяет решить задачу обобщенного понимания феномена установки, так как возможные социальные и политические ситуации гораздо многообразнее, чем объекты социальнополитической психологии, и поэтому их гораздо труднее вместить в какую бы то ни было матрицу.

          В левой части матрицы поместим когнитивный компонент установок. Это соответствует «логике» психической активности, первичным звеном которой является восприятие мира, знание о нем. Наиболее обобщенные объекты социально-политической психологии – это общество, в котором живет человек, и человеческое общество (мир, человечество) в целом, воспринимаемые обычно в своих геополитических и национально-государственных измерениях (своя страна и другие страны). Общество познается людьми как совокупность общественных отношений, в которые они включены, поэтому различные уровни и виды такого рода отношений образуют центральный объект когнитивных установок социально-политической психологии.

          Таблица 1. Структура социально-политических установок

          Когнитивные компонентыЦенностные компонентыАффективные компоненты

          1.Типология общественных систем: капитализм-социализм, свободное общество-демократия-тоталитаризм, индустриальное и постиндустриальное общество; общество и природная средаОбщие идеологические (мировоззренческие) ценности: оптимальный общественный строй, свобода; порядок, стабильность и дисциплина, «естественная» иерархия статусов и власти; демократия представительная и «прямая», равенство, социальная справедливость; материальные (потребительские) и постматериальные ценности; консерватизм, реформизм, радикализм, терпимость – авторитаризм, экологические ценности и приоритетыДоминирующий вектор эмоционального отношения к общественной действительности: удовлетворенность, конформизм, рациональная адаптация, фатализм, умеренный критицизм, нонконформизм, недовольство, протест, радикальный (революционный) негативизм

          2.Принципы, регулирующие социальноэкономические отношения: эксплуатация, межиндивидуальная конкуренция, справедливое вознаграждение способностей и усилий; собственностьОптимальные принципы распределения и экономической власти; установки на борьбу за групповые интересы, на социальный мир, компромиссы и сотрудничество; оптимальные формы и уровень государственного вмешательства в экономику и социальную сферу; отношение к богатству и бедностиНаправленность и интенсивность эмоционального восприятия событий и явлений экономической, социальной, политической жизни, расположенные соответственно по шкалам «любовь, энтузиазм – отвращение, страх; ужас, ненависть» и «страсть – равнодушие': уровень доверия, страха, ощущение возможности контроля по отношению к институтам власти

          3.Принципы, регулирующие социально-политические отношения: демократическое волеизъявление народа, власть сильных и богатых, борьба групповых интересов, социальное партнерство и сотрудничество, правовые нормы, отражающие общие интересы, произвол и насилие, роль и функции государства, партий и других общественно-политических институтовПартийно-политические ориентации; ценностное восприятие политической сферы (заинтересованное, ангажированное, индифферентное, негативное) и институтов власти (представительных, исполнительных, судебных), политических лидеров, общественных институтов (профсоюзов, СМИ и т.д.)

          4.Отношения между личностью и обществом, права и достоинство личностиПрава и свободы как ценности личностиОщущения защищенности-беззащитности, достоинства-униженности, свободы-зависимости личности по отношению к институтам власти

          5. Социально-групповая структура общества; социально-классовая идентификацияОтношение к основным большим социальным группам: позитивное, негативное, нейтральное, амбивалентноеЭмоциональное восприятие представителей собственной и других социальных и этнических групп, государств, народов

          6.Национально-государственные и межэтнические отношения: место и роль своего государства на международной арене, структура международных отношений и национальные интересы, «друзья» и «враги'; межэтнические отношения внутри страны, национальноэтническая идентификация, этнические стереотипы, мир, безопасность и военная угрозаПатриотизм, национализм, этноцентризм, национальный нигилизм, «интернационализм': установки на международную солидарность, сотрудничество, взаимопомощь; агрессивно-милитаристские, шовинистические, миролюбивые, антивоенные; отношение к «другим» государствам, этносам, конфессиональным общностям

          7. Уровень стабильности макроэкономической и социально-политической ситуации, ее факторыОтносительная значимость (иерархия) проблем обществаУровень психологической тревожности по поводу «критических» проблем общества и политики

          8.Факторы, определяющие экономический и социальный статус индивида, оценка возможностейСоциальные ценности, ориентирующие личностные системы потребностей и мотивационные стратегииЭмоциональные переживания социальных отношений личности, социальных возможностей и барьеров реализации ее потребностей (интеграция в общность – одиночество, свобода жизнедеятельности – подавленность)

          В содержание этого объекта входят иерархия существующих в нем материальных и социальных статусов, отношения собственности и распределения материальных благ, отношения власти. Когнитивный компонент соответствующих установок воплощается в представлениях о богатстве и бедности, о благополучии и обездоленности, о тех, кто имеет и не имеет власти, о причинах и основах социальной и имущественной дифференциации. Их совокупность формирует знания людей о социальном и политическом устройстве общества, об его социальной структуре, о положении, роли и функции образующих его групп.

          Особый вид таких установок образуют представления о роли и функциях государства – оно выступает как отдельный объект, воспринимаемый как функциональный орган общества, не обязательно совпадающий в социально-психологическом плане с государственным аппаратом как персонифицированной социальной группой. Один и тот же человек может абстрактно воспринимать государство как необходимое условие общественного порядка и стабильности, а в его конкретных представителях видеть лишь привилегированную группу, притесняющую и обворовывающую рядовых граждан.

          В когнитивный субстрат социально-политических установок входят далее представления о национально-этнической дифференциации и национально-этнических отношениях людей. «Пространство», в котором находятся объекты этих представлений, охватывает как собственное общество, так и человечество в целом. В ряд таких объектов входят как отношения между «своей» и «другими» национально-государственными общностями, т.е. международные отношения, так и межэтнические отношения внутри данного общества. К этому виду установок относятся когнитивные основы национального сознания, так называемые этнические стереотипы (представления об особенностях своего и других этносов), представления о взаимоотношениях интересов различных стран, геополитические знания. Одним из важнейших источников таких когнитивных установок является историческая память, в особенности представления об исторических судьбах и роли собственного народа.

          Во многих странах значительным удельным весом в структуре социально-политической психологии обладают представления о религиозной дифференциации людей и межконфессиональных отношениях. В одних странах (например, в Северной Ирландии) они практически совпадают с национально-этническими, в других (Ливан) имеют самодовлеющее значение, в-третьих, восприятие этнических различий причудливо переплетается с конфессиональной идентификацией (Индия) или даже формируется ею (в бывшей Югославии православные сербы, католики хорваты и мусульмане боснийцы принадлежат в действительности к одному этносу, но воспринимают себя как разные народы).

          Совокупность рассмотренных когнитивных образований представляет собой основу, на которой формируются установки, выражающие социально-групповую ориентацию и идентификацию личности, систему представлений «мы-они». Современный человек идентифицирует себя не с какой-либо одной, а с несколькими большими общностями: с национально-государственной, региональной («Запад»), религиозной, этнической, социально-классовой, локальной («москвич»), профессиональной, культурной, корпоративной, политической, демографической («молодежь», «женщины») и т.д. Для социально-политического «слоя» его психологии имеет существенное значение не столько набор этих идентификаций, сколько их психологическая иерархия, соотносительная «сила», т.е. кем он ощущает себя в большей и кем в меньшей мере.

          Продуктом всей системы социальных представлений и идентификаций является оценка человеком собственных жизненных возможностей. Она строится на основе его знаний об общественных отношениях и социально-экономической ситуации в стране, о положении той группы или групп, с которыми он себя более всего идентифицирует или на которую ориентируется, стремясь в нее проникнуть. В эту оценку включается и представление об уровне стабильности макроэкономической и политической ситуации, определяемое как внутренними, так и международными факторами. Индивидуализированная оценка возможностей складывается в результате взаимодействия всех этих видов социальных знаний с «уровнем Я», т.е. с оценкой человеком собственных сил и способностей.

          В следующем столбце матрицы размещаются ценности, на которые ориентируется личность. Необходимость выделения ценностей в особый компонент установок отстаивалась некоторыми авторами, не разделявшими распространенного мнения об их трехчленной структуре и о совпадении ценностей и эмоций (СНОСКА: Rokeach M. Beliefs, attitudes and values. San Francisco, 1968. P. 121-122.). Этот подход, означающий включение в структуру четвертого компонента, представляется более адекватным психологическим реалиям.

          Если когнитивный компонент установки как бы представляет в психике реальность мира внешних объектов и ситуаций, то ее ценностный компонент выражает отношение человека к этой реальности, которое основано на представлении о должном, желаемом. Знание о том, какова действительность на самом деле, естественно отличается от знания о том, какой она должна или не должна быть.

          Выявление истинных ценностей личности, особенно социально-политических, – не простое дело: особенностью большинства ценностей является их конвенциональный, общепринятый характер – люди заимствуют их из культуры общества, в которой «хорошее» отделено от «плохого» четкой гранью и сводится к набору истин, с которыми готов согласиться каждый. Все знают, что лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным, и мало кто в конце XX в. будет отрицать, что свобода – это благо, а рабство – зло. При желании нетрудно доказать, что у всех или почти всех людей ценности одинаковы (во всяком случае на вербальном уровне), что означало бы полную бессмысленность работы с данной категорией, коль скоро она никак не отражает реального многообразия психологических типов личности.

          Социологи и социальные психологи обходят эту трудность, вынуждая респондентов делать выбор из двух или большего числа ценностей, например, выбирать между свободой и равенством или между национальным величием и гарантированным международным миром. Такой выбор нередко носит несколько «навязанный» и искусственный характер: ведь человеку могут быть одновременно дороги и собственная свобода, и равноправные отношения между людьми; он может хотеть утверждения политического превосходства своей страны, но не ценой войн с другими странами. Тем не менее процедура выбора позволяет в какой-то мере выявить если не всю систему ценностей людей, то их иерархические отношения, относительную значимость для них каждой ценности. Тем более что во многих современных обществах наиболее распространенные ценностные представления символизируют определенные типы идейно-политических ориентации. Так, «свобода» обозначает экономический, моральный и культурный либерализм, минимальное вмешательство государства и других общественных институтов в распределение доходов и частную жизнь граждан, терпимость, максимальное ограничение сферы запрещенного (по социологической терминологии «норм-рамок»). «Равенство», напротив, предполагает сознательное ограничение имущественного и социального расслоения общества, активную регулирующую роль государства в распределении доходов и в экономической жизни в целом. Приоритет «национального величия» означает активную внешнюю политику, направленную на укрепление и расширение «зоны влияния» страны за пределами ее границ, содержание крупной армии, высокие военные расходы.

          Аффективные компоненты установок, образующие правый столбец матрицы, наиболее полно выражают их «силу», истинную значимость в психологической структуре личности. Эмоция, аффект – наиболее «психологический» и наиболее индивидуальный из всех компонентов установки: если знания и ценности могут быть механически усвоены человеком из его социально-культурной среды и представлять собой лишь явление общественного сознания, то эмоция по поводу объекта установки означает, что отношение к объекту переживается субъектом, что данный объект так или иначе затрагивает сферу потребностей личности. Установка, не имеющая отчетливо выраженного эмоционального компонента, скорее всего, является «слабой», не играет большой роли в мотивации и поведении человека.

          Горизонтальные, пронумерованные от 1 до 8 разделы матрицы отражают различные аспекты социально-политической действительности, представленные в психологии личности. Они расположены в порядке нисхождения от абстрактного к конкретному – от наиболее обобщенных представлений об обществе, социальных ценностей и эмоций до установок, отражающих связь социэтальных реалий с личной судьбой. Ни конкретное «наполнение» этих разделов, ни их дифференциация не претендуют, повторим еще раз, на полноту и бесспорность; каждый из них может быть расширен или сужен, число разделов может быть доведено до 20, 30 или любой другой цифры, Задача матрицы – наметить возможную модель исследования социально-политических установок и формализовать гипотезы о корреляциях как между различными компонентами установок (представленных в матрице как горизонтальные), так и между различными установками (вертикальные).

          Идеологические представления и ценностиЕсли рассмотреть, например, первый горизонтальный раздел матрицы, можно заметить, что в его «когнитивном» подразделе представлены различные, существующие в современном общественном сознании способы типологизации общественных систем: 1) формационный; 2) основанный на критериях свободы и демократии и 3) на уровне технико-экономического развития общества. Последний способ типологизации в условиях современного обострения экологической проблематики и угрозы термоядерной катастрофы все чаще связывается и сливается с критериями «естественности» и гуманности – гармоничных отношений общества и природы, способности общественной системы реализовать приоритеты выживания, физического и морального здоровья человека. Каждый из этих способов типологизации не является чисто объективистским, ценностно нейтральным, предполагает предрасположенность к определенной ценностной ориентации. Люди, верящие в формационный принцип классификации обществ, скорее всего, оппозиционны капитализму и принимают социалистические ценности в том или ином их варианте или, по меньшей мере, считают равенство и социальную справедливость приоритетными принципами общественной организации. Для сторонников капитализма, даже если они и признают правомерность понятийной пары «капитализм-социализм», все же психологически более значимым является противопоставление «свободных» и «тоталитарно-авторитарных» (отождествляемых с социализмом) обществ.

          Типологизация на основе уровня технико-экономического развития общества, на первый взгляд, менее идеологична, но и она коррелируется с определенными ценностными ориентациями. Правда, в данном случае эта корреляция неоднозначна: один и тот же когнитивный компонент может соответствовать противоположным идейно-ценностным установкам. Деление обществ на доиндустриальные, индустриальные и постиндустриальные одинаково значимо и для «технократов», видящих в техническом прогрессе и экономическом росте генеральный путь к решению всех проблем человечества, и для «гуманистов» и «экологов», акцентирующих антигуманные последствия этих процессов.

          Ряд ценностей, включенных в 1-й раздел матрицы, вообще не имеет явного отношения к абстрактно-теоретической типологизации обществ. Объектом соответствующих установок является не тип общественного устройства – формы собственности и власти, но принципы организации, функционирования и развития данной общественной системы. Эти ценности фиксируют выбор между приоритетами порядка, дисциплины, стабильности, верности традициям, жест ко иерархической организации власти и свободной от жестких правил и социального принуждения жизнедеятельности людей, инициативы, добровольности, постоянного обновления, неинституциональной и неформализованной «прямой» демократии. Соответствующие системы ценностей на Западе обычно обозначаются как консервативная и либеральная, существуют они и при «реальном социализме». Западные консерваторы и либералы могут быть одинаково привержены принципам частной собственности, свободной конкуренции и парламентской демократии, а «социалистические» – государственной собственности, планированию и «партийному руководству».

          «Независимость» консервативно-либерального спектра ценностей от обобщенных представлений о типах общественного устройства вместе с тем далеко не полная. «Социалистические ценности» Горбачева – нечто существенно иное по сравнению с социализмом Сталина и Суслова, Брежнева. Те, кто хочет реформировать существующие институты и отношения, нуждаются в каких-то когнитивных ориентирах реформирования, и в качестве таких ориентиров нередко выступают идеи или опыт альтернативных общественных систем. Западные либералы и реформаторы в те времена, когда социализм был еще не общественным строем, но идеологическим проектом и социальным движением, исходили из необходимости ответить на «социалистический вызов». А позднее придумали теорию конвергенции – объединения «сильных сторон» капитализма и социализма. Хрущев и Горбачев, проводя свои реформы, призывали учесть «положительные стороны» западного опыта. Соответствующие тенденции проявлялись и на уровне массового сознания. Характерно, что в ситуациях, когда знаний об альтернативных системах и соответствующих им ценностям по тем или иным причинам не существует, социально-политическая психология испытывает дезориентацию, возникает острый дефицит общественных целей.

          Психология кризисаПосле краха «реального социализма» и надежд на его гуманизацию, на конвергенцию противоположных систем такой дефицит ощущает западное общество. С ним связаны концепции «конца истории': в обстановке относительного экономического благополучия и беспрепятственного технического прогресса, краха «формационного» соперника теряется цель дальнейшего исторического движения. В постсоциалистических обществах, особенно в республиках бывшего СССР когнитивный кризис носит намного более острый характер. Потерял былое значение выбор между социализмом и капитализмом: социализм изжил себя, а ориентация на «капиталистические» ценности свободного рынка, экономической и политической демократии, как бы они ни были привлекательны для многих, не приносит и, очевидно, не принесет в обозримом будущем «капиталистического» процветания; пока она сопряжена для многочисленных групп общества с лишениями и бедствиями. В этих условиях установки высшего уровня, обобщающие основные принципы общественного устройства, в большой мере обессмысливаются. Понятия «капитализм-социализм», «демократия – диктатура» слабо воспринимаются в основной толще общественного сознания, ибо никак не соотносятся с реалиями повседневной жизни. Эти реалии – цены и доходы, богатство и бедность, власть сильных и богатых, произвол, насилие и преступность, этнические противоречия и конфликты – вытесняют из общественной психологии знания и ценности абстрактно-идеологического ряда. Ускорение деструктивных, энтропийных процессов во многих сферах экономической и социальной жизни сосредоточивает познавательные интересы людей на проблемах стабильности и порядка, решающее ценностное значение приобретает преодоление этих процессов, угрожающих их безопасности, жизненному уровню и социально-профессиональному статусу.

          В ноябре 1993 г. 82% опрошенных россиян назвали наиболее тревожащей их проблемой российского общества рост цен, 64,7 – рост числа уголовных преступлений, 47,2 – кризис экономики и спад производства, 38% – рост безработицы. По сравнению с этими проблемами все, что удалено от повседневной жизни, – как общие принципы социально-экономической системы, так и политическая сфера – представляется намного менее значительным. Так, уход от идеалов социальной справедливости тревожил лишь 8,6% респондентов, обострение национальных отношений – 14,4, конфликты в руководстве страной 19,8, конфликты на границах России – 15,2%. В собственно политической области наиболее значимой для россиян была проблема слабости, беспомощности государственной власти (ее выделили около 28%).

          Если отдельно рассмотреть центральную для массовой психологии россиян установку на стабильность и порядок, ее структура будет выглядеть примерно следующим образом. «Силу» этой установки определяет психологическое состояние людей, порождаемое повседневным жизненным опытом, а также пессимистическим и тревожным социальным «климатом», поддерживаемым, в частности, средствами массовой информации. О том, каким в рассматриваемый период было это состояние, свидетельствуют данные тех же опросов. В октябре 1993 г. 69% опрошенных испытывали неуверенность в завтрашнем дне, 67,8% – не чувствовали себя в безопасности на улице, в ноябре у половины респондентов в предшествующие опросу дни преобладали настроения напряжения, раздражения или страха, тоски. Отсюда острая потребность в надежности, уверенности в жизни, которая выразительно подчеркивается выявленными тем же опросом предпочтениями и психологическими «дефицитами». Большинство опрошенных было в октябре удовлетворено своим положением в обществе, семейной жизнью, здоровьем и кругом общения, 43% – работой (неудовлетворено – 22), жизнь большинства (62,5%) осложнена низкими доходами и 68,7% не надеялись на улучшение своего материального положения в ближайшие полгода. Если бы можно было выбирать, половина предпочла бы гарантированные, стабильные, но невысокие доходы и лишь пятая часть высокие доходы, но без гарантий на будущее.

          Ведущая для большинства личная потребность в экономической стабильности и физической безопасности порождает соответствующую ей приоритетную социально-политическую ценность. Она усиливает традиционную для советского общества когнитивную установку, возлагающую основную ответственность за макроэкономические и макросоциальные явления на государственную власть. В октябре 1993 г. на вопрос о силах, способных вывести Россию из кризиса, 42% опрошенных ответили «сильное, властное руководство страной», 11% указали на местные власти и еще треть не смогла найти в российском обществе таких сил. Лишь незначительное меньшинство (немногим более 10%) сочли, что страну могут вывести из кризиса собственно экономические действующие лица (руководители государственных предприятий, предприниматели, «такие люди, как мы»).

          Было бы неверно думать, что россияне полностью равнодушны как к проблематике социально-экономического строя общества, так и к его влиянию на переживаемую ситуацию. Однако по причине упомянутого выше когнитивного вакуума, дискредитации старых (социалистических) и абстрактно-декларативного характера новых (рыночных) ценностей уверенный и необратимый выбор между ними крайне затруднен. В октябре 1993 г. на вопрос «Какая экономическая система на Ваш взгляд лучше?» одна треть респондентов не смогла ответить и еще по одной трети дали альтернативные ответы: экономика, основанная на государственном планировании и на рыночных отношениях. Эти данные показывают, что у большинства общие мировоззренческие (социалистические и рыночно-капиталистические) установки слабо соотносятся с видением причин кризиса и путей выхода из него. Если допустить, что группа сторонников рыночной экономики в значительной мере совпадает с тем меньшинством, которое в ходе опросов относительно оптимистично оценивает свое экономическое положение и психологическое состояние, то большинство настроенных пессимистически и негативистски, колеблется между мировоззренческим вакуумом и ностальгией по социализму.

          Черпая представления о способах выхода из кризиса из старого когнитивного багажа, большинство россиян не находили в сегодняшней политической действительности никого, кто мог бы осуществить этот выход. В ноябре 1993 г. лишь пятая часть опрошенных считала, что выходу из кризиса способствует деятельность президента страны, 19% – правительства, 12% – местных властей (СНОСКА: Все данные опросов октября-ноября 1993 г. см.: Экономические и социальные перемены: мониторинг общественного мнения. 1994. ? 1. С. 36-65.)– Таким образом, когнитивный и ценностный компоненты установки на сильную государственную власть как гаранта социально-экономической стабильности вступили в конфликт со знанием о реальной власти. Наряду с накопившимся протестом и возмущением этот конфликт, видимо, был одной из важнейших причин массированного голосования на декабрьских выборах 1993 г. за Жириновского. Решающими преимуществами этого деятеля перед соперниками были, во-первых, успешно сформированный им образ «силы», «решительности» и, во-вторых, афишируемая несвязанность с нынешней «слабой» или какой-либо прошлой властью.

          По сравнению с этими преимуществами собственная идейно-политическая платформа Жириновского не имела особого значения для большинства избирателей.

          Между эмоциями и сознаниемИзложенные наблюдения позволяют высказать предположение о ведущей роли ценностных и аффективных компонентов установок в психологических реакциях на социально-политические события и ситуации. Когнитивный компонент играет роль «поставщика» материала для формирования содержания ценностей, но в процессе этого формирования происходит отбор знаний, подгонка их под некий «психологический заказ». Этот «заказ на знания» представляет собой не что иное, как выражение потребностей субъектов психики. Ценности потому и играют роль «заказчика» по отношению к знаниям, что они суть осознанное выражение потребностей. Однако и сами ценности, чтобы выполнить эту роль, должны подвергнуть себя сортировке и структурированию, выделить в себе компоненты более и менее значимые для субъекта, отбросить в осадок то, что является для него механическим заимствованием от других и не коренится в его собственных, переживаемых им потребностях.

          Критерием такой сортировки и отбора являются эмоции субъекта по поводу объектов, ситуаций и событий. В некоторых современных психофизиологических концепциях подчеркивается роль эмоций как «сигнализатора» потребностей, наиболее непосредственного и непроизвольного, т.е. не контролируемого сознанием их выражения в психике (СНОСКА: См.: Симонов П.В. Высшая нервная деятельность человека: Мотивационно-эмоциональные аспекты. М., 1975.). Получается, что в определенном смысле аффективные компоненты установок «главнее» ценностных и когнитивных. Подобная направленность внутренних структурных связей компонентов установки, очевидно, не является единственно возможной. Она действует прежде всего в тех случаях, когда источником потребностей является физиологический или психологический дефицит, не зависящий от сознания субъекта. Но бывают ситуации, в которых вполне осознанные идеологические и политические установки глубоко интериоризированы субъектом, выражающие их ценности и знания образуют содержание его собственных потребностей. В таких случаях сами эти ценности и знания являются источником эмоционального отношения к явлениям общественно-политической жизни.

          Именно по такой схеме строилась психология многих сторонников российской «непримиримой оппозиции», для которых любое негативное явление в экономической и социально-политической жизни было свидетельством пагубности антисоциалистической или «антипатриотической» политики властей. Социалистические и националистические ценности, обслуживающие их когнитивные установки (о превосходстве социализма и «великом социалистическом прошлом», о самобытности, историческом призвании и имперских национальных интересах России, о «жидо-массонском заговоре» и т.п.) у идейных противников либеральных реформ первичны по отношению к их эмоциональным реакциям на происходящее в стране.

          Вместе с тем массовая неидеологическая оппозиция либерально-реформистскому курсу, переросшая в ностальгию по социализму и Советскому Союзу, питалась в значительной мере именно эмоциональными реакциями. Для сторонников же этого курса, в особенности из более образованной и интеллектуально развитой среды первичным звеном политических установок часто был когнитивный компонент – знание об экономической и социальной эффективности свободных рыночных отношений.

          Свобода или равенство?Указанные теоретические предположения трудно подтвердить строго формализованным и квантифициированным эмпирическим материалом. В научной литературе едва ли можно отыскать эмпирические исследования, в которых социально-политические установки и их компоненты были бы представлены с такой степенью охвата и детализации, как это предусматривается предлагаемой матрицей. Скорее, можно найти работы, данные которых корреспондируют с теми или иными ее фрагментами. Так, эмпирические исследования ценностей могут быть использованы для изучения вертикальных связей различных уровней матрицы – между ценностями, входящими в различные установки.

          В масштабном исследовании ценностей западноевропейцев, выполненном в 1981 г. под руководством известного французского социопсихолога Ж. Стотзеля, выявляются корреляции между массовыми политическими ориентациями и общей системой ценностей. Для людей с правыми политическими взглядами наиболее значимыми являются национально-патриотические ценности, для левых – свобода, справедливость, мир. Левые чаще правых активно интересуются политикой. Наименьший интерес к ней и вообще приверженность какойлибо из «высших» общественно-политических ценностей испытывают люди, не имеющие четко выраженных правых или левых взглядов. При движении от левой к правой части политического спектра возрастает доверие к большинству политических и социальных институтов.

          Все эти данные более или менее предсказуемы: для западных правых приоритетны защита и укрепление существующего строя, что предполагает социально-политический конформизм и его оправдание национальными интересами и традициями. Столь же естественно критика этого строя, присущая левым политическим ориентациям, ведется с позиций социальной справедливости и антимилитаризма.

          Сложнее обстоит дело с ценностями свободы и равенства. С одной стороны, данные исследования, да и весь опыт политической жизни Западной Европы показывают, что приоритет свободы типичен для людей правых взглядов, а равенства – для левых. Это соответствует и особенностям общественных систем, образующих идеалы противоположных политических течений: «свободное общество» воспринимается как синоним существующего, т.е. капиталистического строя, с которым идентифицируют себя люди право-консервативных взглядов; левые являются сторонниками социализма (чаще всего воображаемого, «демократического») или по меньшей мере «смешанного общества», сочетающего рыночные механизмы и политический плюрализм с уравнительным «социалистическим» распределением.

          С другой стороны, выбор между ценностями свободы и равенства не оказывает влияния на другие уровни ценностей, регулирующих практическое отношение людей к различным аспектам социальной действительности. Парадоксальным образом правые сторонники свободы оказываются адептами жесткого порядка, дисциплины, беспрекословного подчинения начальству, а левые адепты равенства, казалось бы, означающего нивелирование положения и поведения людей в соответствии с уравнивающим их всех стандартом, в действительности являются поборниками максимальной свободы индивида. Так, правые чаще левых поддерживают принцип беспрекословного и бездумного подчинения приказам начальника в процессе труда, выступают за воспитание детей в духе послушания. Выбирая между альтернативными приоритетами развития общества, левые западноевропейцы отдают предпочтение «развитию индивида», а правые «укреплению уважения к авторитетам». В качестве главных национальных целей левые чаще выбирают реализацию демократических ценностей таких, как свобода самовыражения, возможность для граждан выражать свое мнение по поводу важных решений правительства, правые же предпочитают «поддержание порядка». Великобритания, превзошедшая все другие страны по приверженности к свободе (ее выбрало здесь 62% опрошенных, равенство – только 23), одновременно дала рекордную долю поклонников добродетели послушания (37%) и наименьшую – независимости (16%; средние цифры по Западной Европе соответственно 25 и 27%).

          Комментируя этот парадокс, Ж. Стотзель замечает, что «выбор между порядком и неподчинением и основополагающий для альтернативы левая-правая выбор между свободой и равенством относительно независимы друг от друга» (СНОСКА: Stoetzel J. Les valeurs du temps present; une enquete europeenne. P., 1983. P. 40, 49-55, 79.). Сходный феномен относительной взаимной независимости более общих и абстрактных, касающихся типа общественного устройства ценностей, с одной стороны, более конкретных – консервативных и либеральных – с другой, уже затрагивался выше.

          Природу парадокса в какой-то мере помогают понять корреляции между политическими взглядами и личными аффективно-психологическими характеристиками опрошенных. При движении справа налево уменьшается доля «очень счастливых» и «счастливых» людей и увеличивается доля тех, кто ощущает чувства бессмысленности жизни и одиночества. Среди левых наименьшая доля тех, кто гордится своим трудом и испытывает удовольствие, приступая к работе в понедельник; тех, кто ощущает возможность свободно принимать решения, и больше воспринимающих себя как объект эксплуатации. Удовлетворенность жизнью в целом и конкретными ее аспектами: семейными отношениями, профессиональным и материальным положением тем выше, чем «правее» политические взгляды человека (СНОСКА: Ibid. P. 83, 86, 170.). Корреляция между личной неудовлетворенностью и социальным протестом, или критицизмом, которые питают левые взгляды между удовлетворенностью и социальным конформизмом, стимулирующим правые ориентации, логична и естественна. Особого объяснения, видимо, требуют лишь парадоксальные «связки» между неудовлетворенностью, стремлением к личной свободе и второстепенным значением свободы как общественной ценности, с одной стороны, удовлетворенностью, предпочтением порядка личной свободе и ее приоритетным значением на макросоциальном уровне – с другой.

          Ключевым моментом такого объяснения может послужить характерное для неудовлетворенных (и тяготеющих к левым взглядам) западноевропейцев переживание собственной несвободы. Зависимость от чужой воли и решений, невозможность управлять собственной судьбой, ощущение социальной слабости – весь этот аффективный комплекс – знаменует – так же, как чувства одиночества и бессмысленности жизни – неудовлетворенность потребностей социального существования личности, обусловленную одновременно дефицитом позитивных связей с другими людьми, социально осмысленной деятельности и индивидуальной автономии. Поскольку для социально слабых, образующих основную базу левых политических течений, психологически наиболее характерен именно дефицит свободы, переживание социальных связей и отношений как зависимости от сильных и охраняемого ими порядка, неудовлетворенность обостряет потребность в свободе. Удовлетворенные же, ощущая себя социально сильными или, по меньшей мере, защищенными, нуждаются не столько в свободе, сколько в порядке, который гарантирует удовлетворяющие их условия жизни.

          «Перевертывание» ценностей на логически противоположные, которое происходит при выборе между свободой и равенством, в сущности является продуктом тех же потребностей, но опосредованных эксплицитными или имплицитными (явными или неявными) «теориями» общественного порядка. Предпочтение нормативного порядка в повседневной социальной практике сочетается с апологией свободы как принципа общественного устройства потому, что «теоретически» свобода признается неотъемлемым компонентом охраняемого порядка. Свобода, которой располагает сильный, предоставлена ему этим порядком, равенство же означало бы его принудительное приравнение к слабым. Для слабого равенства – опять же «теоретически» – есть общественное условие расширения поля свободы.

          Выбор между свободой и равенством обусловлен, разумеется, и непосредственными социальными интересами. Среди сторонников правых взглядов, по данным того же исследования, больше людей, обладающих высоким доходом и собственностью, среди левых – рядовых наемных работников, не имеющих ни того, ни другого. Выбор отражает, следовательно, борьбу социальных групп вокруг распределения доходов. Однако не только ее, но и определенный уровень психологии личности – тот, на котором вырабатываются и воспроизводятся ее абстрактно-теоретические социальные представления и ценности. Эти процессы теоретического выражения потребностей и мотивов происходят на основе заимствования из общественного сознания «готовых» теорий или самостоятельной рациональной рефлексии индивида, или сочетания того и другого. Однако во всех случаях подобные представления и ценности являются продуктами сознания.

          Данные о различных, даже противоположных значениях свободы в рамках одной и той же индивидуальной психологии позволяют несколько развить и конкретизировать изложенные выше соображения о структуре установок. Установки, характеризуемые В.А. Ядовым как диспозиции высшего уровня, относящиеся к системе общественных отношений и относительно протяженным во времени историческим ситуациям, являются установками сознательными. Точнее было бы сказать сознательно-культурными, ибо они в значительной мере черпаются из культуры нации или большой социальной группы. На более низких уровнях системы установок в их формировании возрастает роль мотивационных стимулов, идущих из сферы бессознательного (или менее поддающихся контролю сознания). Объектом этих установок, напомним, являются более преходящие жизненные ситуации и непосредственные (связанные с общением) социальные и межличностные отношения в семье, на работе и т.п. Такие упоминающиеся в западноевропейском исследовании ценности, как послушание, порядок, уважение к авторитетам, свобода самовыражения, независимость личности и т.п., относятся именно к этим уровням и представляют собой вербально-ценностное оформление подобных внутренних стимулов.

          Если использовать трехчленную структуру личности, разработанную 3. Фрейдом, установки-ценности высшего уровня восходят к «сверх-Я», низших – относятся к индивидуальному Я и представляют собой результат аккультурации («окультуривания») бессознательных стимулов, порожденных «Оно». Установки, выработанные таким образом, глубже, вернее выражают психологию личности, чем принятые ею из «сверх-Я». Потребность в свободе, которую испытывает человек, практически ощущающий гнет чужой воли, сильнее и «истиннее», чем та же установка, привнесенная из общепринятой системы ценностей, выполняющей по сути дела охранительные (по отношению к существующему порядку) функции.

          Если оценивать истинное психологическое содержание собственно политических установок, то более специфической и органичной для левых ориентации окажется все же мотивация свободы, а для правых охраны порядка. Поэтому вряд ли можно признать оправданной ту терминологическую перестройку, которая была произведена в российском политическом языке в посттоталитарный период. Либерально-реформаторские, демократические идейно-политические течения, ранее называемые левыми, из-за их теоретической близости к западному неоконсерватизму с его апологией свободного рынка, частной собственности, антиэтатизма и антикоммунизма стали именовать правыми, а коммунистов и им подобных – по аналогии с их западными политическими тезками – левыми. В действительности же в России 90-х, с точки зрения политического этоса и ценностной иерархии, правыми являются именно защитники государственного социализма, означающего жестко-авторитарную структуру социально-политических отношений и апелляцию к «старому», к традициям. Особенно наглядно их «правизну» выражает сближение с национал-"патриотами», агрессивный имперский национализм во всем мире – родовой признак правоконсервативных позиций.

          3. Установки и социальное поведениеСлово и делоНапомним, что установка есть заложенная в психике готовность к определенной реакции на определенные объекты и ситуации. Реакция может быть только психологической – интеллектуальной или эмоциональной или выражаться в действиях.

          Одним из событий недавней российской истории, в котором ярко проявилось значение политических установок, были вооруженные конфликты в Москве 3-4 октября 1993 г. После того как президент Ельцин указом 21 сентября распустил Верховный совет, в столице и в стране нарастала конфронтация между сторонниками и противниками президента, в Белый дом (резиденцию Верховного совета), блокированный милицией, подчиненной исполнительной власти, стягивались хорошо вооруженные боевики – «защитники парламента». 3 октября антипрезидентская оппозиция организовала манифестации и публичные беспорядки, а затем, не встретив особого сопротивления милицейских подразделений, перешла к вооруженным действиям. Было захвачено здание мэрии, всю ночь продолжался штурм телецентра в Останкино, оборонявшегося военными частями. На следующий день в город по приказу президента были введены танковые части, но защищавшие парламент боевики продолжали активные действия, на прилегающих улицах велась снайперская стрельба. Защитникам Белого дома был предъявлен ультиматум, и после их отказа сдать оружие по зданию парламента была открыта артиллерийская стрельба, которая и решила исход сражения.

          Беспрецедентный характер событий (в Москве не было вооруженных боев со времен Октябрьской революции и гражданской войны), оставленный ими кровавый след (сотни убитых и раненых) не могли не вызвать острой реакции общественного мнения. Однозначные оценки были затруднены запутанной предысторией вооруженного конфликта долго нараставшей конфронтацией законодательной и исполнительной власти. Тяжелое впечатление на людей производил сам факт артиллерийского обстрела парламента, полуразрушенное, закопченое здание Белого дома. И все же, как показывают данные опросов, большинство москвичей и россиян одобрило действия президента. Вина возлагалась на тех, кто первыми открыл стрельбу, начал убивать людей, разрушать и захватывать здания. Но многие обвиняли в пролитой крови Ельцина и демократов.

          Не удивительно, что антиельцинскую позицию разделяли сторонники оппозиционных – коммунистических и националистических течений. Однако среди осудивших действия исполнительной власти было и немало людей, политически чуждых этим течениям, в том числе и искренних сторонников демократии. Мне довелось немало разговаривать с такими людьми; все они как бы отталкивали от себя противоречащие их мнению факты: организованные и целенаправленные вооруженные действия, боевиков, в том числе фашистовбаркашовцев, невозможность прекратить их мирными способами. Или оправдывали эти действия – убийства милиционеров и мирных граждан – предшествующим «антипарламентским» указом президента. В ходе всех этих встреч и разговоров я убедился в том, что при всем различии политических взглядов таких людей их объединяет одно: еще до сентябрьских и октябрьских событий все они резко отрицательно воспринимали фигуру Б.Н. Ельцина. Одни – простые граждане – потому, что возлагали на него вину за тяжелое экономическое положение в стране; другие – политики и чиновники, связанные с Горбачевым или с союзными структурами и не вписавшиеся в новый истеблишмент потому, что Ельцин прервал их политическую карьеру. И наконец, третьи – особенно из числа гуманитарной интеллигенции – потому, что его деятельность противоречила их весьма абстрактному и умозрительному идеалу парламентской демократии. У всех них очень сильная аффективная негативная установка на «объект» (политического деятеля) обусловила реакцию на политическую ситуацию, в которой этот «объект» играл центральную роль. Даже если бы президенту удалось действовать значительно мягче, их реакция была бы примерно такой же.

          До сих пор речь шла об эмоциональных и рефлективных проявлениях установок; у активных участников событий реакция на них не ограничивалась оценками и эмоциями. Тысячи противников Ельцина пришли к Белому дому, чтобы защищать его с оружием в руках. Другие тысячи вышли на улицы 3 октября, готовые сражаться с милицией, а затем хлынули штурмовать мэрию и телецентр. Подавляющее большинство москвичей, сочувствовавших президенту, переживали события у радиоприемников и экранов телевизоров, но было и активное меньшинство, которое, последовав призыву Е. Гайдара, в ночь с 3 на 4-е пришло к Кремлю и Моссовету, чтобы противостоять боевикам, а затем захватывало здания районных советов. Политические установки всех этих людей проявились, говоря языком социальной психологии, на поведенческом (конативном) уровне. На примере рассматриваемой ситуации видно, что поведенческий акт (если под ним иметь в виду нечто большее, чем чисто «языковое» поведение – действие, направленное на социальные объекты и каким-то образом меняющее ситуацию) представляет собой возможный, но не обязательный компонент многих установок. Здесь мы подходим к одной из самых сложных проблем психологической науки: соотношению между психологически переживаемыми, осознанными и высказываемыми мотивами (установками, ценностями, убеждениями и т.д.), с одной стороны, практическим поведением – с другой. Или, говоря проще, между словом и делом.

          О психологической регуляции поведенияВо все учебники социальной психологии в качестве своего рода классической модели социального поведения вошла так называемая загадка Лапьера. В начале 30-х годов Лапьер в течение почти двух лет путешествовал по США вместе с двумя китайцами-студентами, останавливаясь с ними во многих отелях, посещал кафе, рестораны и везде (за одним исключением) встречал нормальный прием и хорошее обслуживание. После завершения путешествия он разослал письма в те кафе, рестораны и отели, которые только что посетил, с вопросом: согласны ли их владельцы принять его и группу друзей, в том числе китайцев. 93% владельцев ресторанов и 92% владельцев отелей ответили отказом... (СНОСКА: См.: Бозрикова Л., Семенов А. Аттитюды и их связь с поведением: обзор исследований в США //Социальная психология за рубежом. М., 1974. Вып. I. С. 71.) Данные Лапьера позднее были подтверждены многими сходными исследованиями. В таких случаях проявляется не столько противоречие между словом и делом, сколько между реакциями на один и тот же объект в различных жизненных ситуациях: расистская установка определяет поведение в одной ситуации и никак не воздействует на него в другой.

          Подобные противоречия – одно из наиболее типичных явлений человеческой психики вообще, социально-политической психологии в частности. Парадокс Лапьера положил начало осмыслению этого явления с позиций социальной психологии; начиная с 50-х годов был предложен целый ряд теорий, объясняющих рассогласование аттитюдов и поведения. Многие авторы сосредотачивали внимание на разработке методик, которые позволяли бы более точно выявлять и измерять установки, надеясь, что более совершенная техника исследований снимет проблему или, по меньшей мере, сделает ее менее загадочной. Другие шли по пути более углубленного понимания самого феномена установки и ее поведенческого компонента. Не имея здесь возможности рассмотреть эту специальную литературу, остановимся лишь на выводах и положениях, которые имеют наиболее принципиальное значение для понимания проблемы.

          Как замечает Дж. Джаспарс, проблема состоит не в том, что люди не всегда делают то, что говорят. Реальный вопрос в том, являются ли «вербальные» и поведенческие ответы действительно выражениями одного и того же аттитюда. Автор ссылается на другого исследователя – А. Уикера, полагавшего, что на пути от вербально-выражаемых компонентов аттитюдов к поведению вступают в действие помехи, «препятствующие факторы» (СНОСКА: Jaspars J.M.F. Nature and Measurment of Attitudes // Introducing Social Psychology / Ed.H. Tajfel, C. Frasers. Harmondsworth, 1978. P. 274; Wicher A.W. Attitudes versus actions // Journal of Social issues. 1969. N 25. P. 41-79.). Этими «препятствующими факторами» могут быть другие аттитюды, соотносимые, как и вербально высказанные, осознанные с данной ситуацией, но обладающие по сравнению с ними большей силой, способностью определять поведение.

          В казусе Лапьера таким конкурирующим с расистским (не пускать китайцев!) аттитюдом могла быть ролевая, коренящаяся в навыках профессиональной деятельности владельцев отелей и ресторанов установка на оптимальное обслуживание клиентов, предупредительность по отношению к ним. Но тогда возникает вопрос, почему же эта установка не проявилась при заочном заказе? К ответу на этот вопрос подводят ряд концептов, разработанных в рамках изучения проблемы американскими социопсихологами (М. Дефлер и Ф. Уэсти, Л. Линн, М. Рокич, М. Фишбайн) (СНОСКА: См.: Бозрикова Л., Семенов А. Указ. соч. С. 78-91.). Так, Рокич подчеркивал, что поведение определяется не только аттитюдом на объект (например, расистской антикитайской установкой), но и аттитюдом к ситуации (в гостиницу вошли гости и просят номер). Линн ввел в механизм функционирования аттитюда параметр социальной вовлеченности, по его определению, «уровень согласованности между расовым аттитюдом и расовым поведением есть функция от устойчивости аттитюдной позиции и степени социального вовлечения между индивидом и объектом аттитюда». Одно дело отказывать заочно некоему абстрактному представителю презираемой расы и другое – делать то же в ситуации непосредственного межличностного контакта, в который вовлечены сам хозяин отеля, студенты-китайцы и еще сопровождающий их белый американец. Чтобы расовый аттитюд реализовался в этой ситуации, он должен обладать очень сильным эмоциональным зарядом, свойством агрессивности, способным перевести ординарное миролюбивое деловое общение в острый конфликт.

          «Социальное вовлечение» может быть и фактором, усиливающим поведенческий компонент аттитюда. Например, уличные беспорядки, бунты, погромы и тому подобные агрессивные массовые действия активизируют индивидуальные установки (негативное отношение к власти, полицейским или какой-либо иной «враждебной» группе), которые в обычных условиях проявляются лишь в вербальных оценках или настроениях. Усиливающим дополнительным фактором в подобных ситуациях является изучавшийся в социальной психологии феномен эмоционального заражения, возникающий в больших скоплениях людей, в толпе.

          В случаях рассогласования когнитивных, ценностных, словом, так или иначе осознанных компонентов аттитюдов с поведенческими, поведение направляется уже не данным аттитюдом, а каким-то другим психологическим фактором. М. Фишбайн назвал его аттитюдом к выполнению данного действия, отличающегося от аттитюда на объект. Поведение, по его мнению, определяется этим аттитюдом, а также индивидуальными и социальными нормами, которыми руководствуется субъект, его мотивацией к выполнению этих норм. Думается, что данная концепция скорее точнее очерчивает проблему, чем решает ее.

          Она указывает (как и идея социальной вовлеченности) на наличие, кроме определенного аттитюда на объект, ряда других психологических факторов, воздействующих на поведение, но не объясняет, почему этот аттитюд влияет или не влияет на поведение.

          Ответ, по-видимому, кроется в многозначности конкретных социальных объектов для каждого субъекта, в том, что в действительности в психике по поводу каждого объекта, а также многих ситуаций заложена не одна, а несколько установок.

          В 70-е годы во Франции обострилась проблема миграции. В условиях ухудшения общей экономической ситуации и роста безработицы многочисленные иммигранты (главным образом арабы и африканцы) начали представлять серьезную конкуренцию для французов в борьбе за рабочие места и различные социальные льготы. В рабочей среде получили распространение националистические настроения; опросы показывали, что многие рабочие-французы высказываются за ограничение иммиграции и прав иммигрантов. В то же время, как отмечали социологи, подобные настроения находили слабый отзвук на предприятиях и в цехах, здесь между рабочими разного цвета кожи сохранились нормальные товарищеские отношения. Более того, рабочий класс оказал энергичное сопротивление активизировавшему в этот период расистскому движению под лозунгом «Франция для французов», многие рабочие приняли участие в массовых антирасистских акциях, проходивших под характерным девизом «Не трогай моего приятеля!». Очевидно в отношении к одному и тому же «объекту» – иностранным рабочим столкнулись два противоположных аттитюда – один, рациональнопрагматический, основанный на знании о конкуренции за рабочие места и роли в ней иностранцев и другой, более эмоциональный, коренящийся в традициях рабочей солидарности и интернационализма и подкрепленный «социальной вовлеченностью» – тем «чувством локтя», которое возникает у людей, работающих в одном коллективе.

          Проявление аттитюдов на поведенческом уровне может происходить только при «встрече» его с релевантной ситуацией –такой, в которой возможно или необходимо действие. Установка на ситуацию, как отмечалось, зависит от установок на участвующие в ней социальные объекты. Из аттитюдов, запечатленных в психике субъекта, он «выбирает» тот, который больше «подходит» к ситуации. На этот выбор влияют иерархия реальных мотивов субъекта, нормы, на которые он ориентируется в своем поведении, интенсивность его психологических связей с социальной средой, в которой развертывается ситуация («социальная вовлеченность»). В результате возникает установка на выполнение (или невыполнение) определенного действия. По своему содержанию она может расходиться с той из установок на объект или ситуацию, которая ранее наиболее явным образом присутствовала в сознании субъекта, выражалась им вербально (обычно именно такие установки полнее всего «улавливаются» социально-психологическими исследованиями). Рассогласование между установками и поведением, как правило, имеет отношение именно к таким наиболее осознанным, вербальным установкам. Примерно так выглядит проблема отношения «слова и дела» в свете специальных социально-психологических исследований.

          Во многом близки к этим положениям выводы специального эмпирического исследования аттитюдно-поведенческих рассогласований, выполненного коллективом социологов под руководством В.А. Ядова. Авторы подчеркивают, что «рассогласование между диспозициями и фактическим поведением личности есть результат как социальных, так и индивидуальных факторов. Со стороны социальных условий основной источник таких рассогласований – множественность и подчас противоречивость социально-нормативных предписаний, относящихся к различным сторонам жизнедеятельности людей (и, добавим, запечатлеваемых в принимаемых ими установках). Со стороны субъекта деятельности, подчеркивают социологи, причиной несоответствий являются, вопервых, разнообразные препятствия, возникающие на пути реализации диспозиций, и, во-вторых, уровень их осознания, не соответствующий их реальному психологическому «весу». В исследовании вводится понятие «актуальная диспозиция», соответствующая масштабу действия в данной ситуации – «роль ведущего принимает на себя тот компонент и тот уровень диспозиционной системы, который наиболее полно соответствует данным условиям и цели деятельности именно в этом масштабе» (СНОСКА: Саморегулирование и прогнозирование. С. 193, 194.). Актуальную диспозицию, очевидно, можно рассматривать как установку, «выбранную субъектом» применительно к ситуации.

          Несколько иначе подходит к проблеме аттитюдов и их рассогласования с поведением B.C. Магун. Этот автор рассматривает аттитюд как «эгоистический» компонент психики, как оценку только индивидуальной ценности объектов и действия и противопоставляет ему признаваемые индивидом ценности других людей и социальных систем. Если субъект действует в соответствии с этими социальными ценностями, его поведение расходится с аттитюдом (СНОСКА: См.: Магун B.C. Потребности и психология социальной деятельности личности. Л., 1983. С 121, 126.). Трудность, возникающая при таком подходе, состоит в том, что вряд ли можно найти достаточно ясный критерий выделения чисто индивидуальных аттитюдов: ведь глубоко интериоризированные индивидом социальные ценности тоже становятся его установками. Нередко бывает и так, что именно такие нормативные, принятые в данной социальной среде ценности выступают в качестве аттитюдов, лучше всего сознаваемых индивидом, а действует он вопреки им, под влиянием каких-то своих собственных индивидуальных побуждений.

          Механизм рассогласований, описанный B.C. Maryном, тем не менее вполне реален. Например, он весьма типичен для советского человека с его обусловленным тоталитарным типом общественных отношений «двойным стандартом», двоемыслием. Этот человек был вынужден демонстративно принимать и в какой-то мере разделять официальные идеологические нормы, но чаще всего не следовал им в своем реальном поведении. Так, официально провозглашаемый коллективизм, по данным отечественной эмпирической социологии, вообще не обнаруживается в его реальной психологии и поведении (СНОСКА: См.: Советский простой человек: Опыт социального портрета на рубеже 90-х годов / Отв. ред. Ю.М. Левада. М., 1993. С. 26.). По формулировке авторов известной монографии о советском человеке, главная особенность его нормативных установок «состояла в том, что они никогда не могли быть исполнены, более того, эта неосуществимость была условием существования советских людей» (СНОСКА: Там же. С. 30.).

          Другая сторона ситуации двоемыслия заключалась в том, что внешне, демонстративно подчиняясь практически невыполнимым официальным нормам, люди вырабатывали свои собственные индивидуальные установки, служившие им реальным ориентиром поведения. Однако эти установки, например морально-нравственные или культурные, сплошь и рядом расходились с требованиями системы – уже не столько официально декларируемыми, сколько принудительно навязываемыми, прежде всего с необходимостью беспрекословного подчинения власти и диктуемым ею «правилам игры». Такое диктуемое или вынужденное поведение – типичная для советского общества причина рассогласования индивидуальных аттитюдов с поведенческими стандартами. В 1992 г. только 19% опрошенных заявили, что им никогда не приходилось поступать вопреки тому, что они считают правильным, справедливым. Такая же доля опрошенных призналась, что совершали «неправильные» поступки «под давлением начальства», 6% – «под давлением коллектива», 11% – «из-за собственной слабости», 22% – «для пользы дела».

          Последняя категория ответов особенно характерна для психологии двоемыслия. Люди, давшие этот ответ, вполне сознательно «держат в уме» два параллельных и противоречащих друг другу ряда установок: один, выражающий их собственные, индивидуальные представления о «правильном и справедливом», другой – интериоризированные ими социальные требования и в своих действиях руководствуются именно этими требованиями. Характерно, что такое осознанное двоемыслие типично для представителей социальных групп, наиболее интегрированных психологически в господствующую систему – членов компартии, военных, подписчиков «Правды» (СНОСКА: См.: Там же. С. 39.).

          В целом, любая из социально-психологических концепций конфликта поведения и установок раскрывает те или иные возможные причины такого конфликта, но даже вся совокупность этих концепций не дает целостного удовлетворительного, т.е. пригодного для всех случаев, решения проблемы. Самое большее, социально-психологическая теория позволяет выделить несколько наиболее типичных ситуаций рассогласования поведения и осознанных установок. Назовем некоторые из таких ситуаций, относящихся к сфере социально-политической психологии.

          1. Существующие общественные и политические отношения и положение человека в этих отношениях ограничивают возможности свободного выбора типа индивидуального поведения; человек по объективным причинам не в состоянии реализовать свои убеждения и ценности, выработанные им в процессе осмысления действительности или заимствованные от других. В результате он вынужден руководствоваться актуальной установкой, противоречащей этим убеждениям. Такие ситуации возникают отнюдь не только в условиях прямого давления властных институтов на индивидуальное поведение, сопровождающегося принуждением, санкциями и т.д. С начала 70-х годов большинство жителей западных стран убедились, судя по данным опросов, в антигуманном характере так называемого общества потребления, лишающего личность содержательных жизненных целей и грозящего истреблением природной среды. Тем не менее подавляющее большинство продолжало участвовать в «гонке за потреблением», ибо не находило в доступных ему видах деятельности таких, которые соответствовали бы идеалам гармонии с природой и полноценного развития личности. В момент российских выборов декабря 1993 г. многие избиратели, разделявшие демократические убеждения, предпочли не участвовать в голосовании (фактически содействуя тем самым успеху антидемократических сил), ибо не находили среди партий, блоков и кандидатов, фигурировавших в избирательных бюллетенях, таких, которых они могли бы считать носителями подлинного демократизма.

          2. В психике индивида сосуществуют различные или противоположные установки в отношении одного и того же объекта либо ситуации (что объясняется в конечном счете противоречивостью сознания и социального и индивидуального опыта); одна из установок актуализируется под влиянием конкретного сочетания ситуационных факторов. Так, люди, в принципе отрицательно относящиеся к забастовкам, нередко тем не менее участвуют в них, поскольку в то же время видят в забастовках неизбежный способ действия в определенных экстремальных ситуациях.

          3. Непосредственной причиной рассогласования является вовлеченность индивида в социальную группу или межличностный контакт (как в казусе Лапьера), в интересы «других», побуждающая его действовать в соответствии с ролевой функцией в группе или с групповыми ожиданиями.

          В жизни бывают и такие ситуации, когда внутригрупповые и межличностные отношения, напротив, являются источником нонконформистского (по отношению к группе) индивидуального поведения, противоречащего также усвоенным индивидом групповым установкам. В подобных ситуациях проявляется глубинное стремление личности к автономии, самостоятельности суждений.

          Помню, как меня и моих однокурсников по историческому факультету МГУ поразил один из студентов – в будущем известный писатель и историк Н. Эйдельман, – когда на комсомольском собрании он оказался единственным из нас, не проголосовавшим за исключение из комсомола студента, чьи прегрешения «против коммунистической морали» казались совершенно очевидными. Пытаясь объяснить свою позицию, наш товарищ говорил, что у него вызвала сомнения именно та легкость, с которой собрание достигло полного единодушия, решая судьбу человека.

          «Список» ситуаций рассогласования является открытым – он может быть продолжен на основе анализа практически неограниченного числа конкретных казусов. Но его расширение не решает названной выше проблемы: формулирования обобщающей, интегральной концепции. Эта трудность связана с более широкой проблемой стимулов человеческого поведения. Если можно с уверенностью утверждать, что такими стимулами являются потребности и мотивы, обычно закрепляемые установками, то факторы индивидуального «выбора» между соперничающими потребностями едва ли поддаются интерпретации и исчерпывающему научному анализу. А ведь именно из такого «выбора» и рождается поступок, действие.

          В самой общей форме есть основания утверждать, что в конечном счете индивидуальное поведение обусловлено совокупностью самых разнообразных – биогенетических, интеллектуальных, волевых, эмоциональных, характерологических, моральных – человеческих свойств, которая может быть определена как психический ресурс личности. Сама уникальная индивидуальная личность является высшей, решающей инстанцией, направляющей ее, личности, поведение (что, как было показано выше отнюдь не противоречит ее социальной природе). Даже в описанных выше ситуациях предельного ограничения внешними по отношению к личности силами выбора форм ее поведения человек может (как это чаще всего бывает) подчиняться, но может и не подчиняться этим силам. Примеры найти нетрудно. Именно уникальность любой человеческой личности делает столь трудным анализ ее психических ресурсов, применимый к «человеку вообще».

          Уникальность ресурса личности состоит в частности в том, что индивидуально-неповторимым в нем является конкретное соотношение и конфигурация рациональных и спонтанно-иррациональных, контролируемых сознанием и неосознанных стимулов поведения.

          В социологической науке для объяснения социального поведения широко используется категория групповых и личных интересов: именно в интересах наиболее четкое и законченное выражение получают потребности и ценности людей. Оспаривать ведущее значение интересов в общественно-политической жизни было бы абсурдом, однако психологи используют эту категорию с большей осторожностью, чем социологи. Проблема состоит в том, что интерес, используя терминологию М. Вебера, категория целерациональная, но в реальной жизни осознание интересов представляет собой достаточно самостоятельный и сложный процесс, в котором кроме рационального мышления участвуют, как мы видели, когнитивные, эмоциональные и социально-культурные факторы. Относительно самоочевидны и бесспорны лишь те интересы, которые выражают наиболее элементарные потребности физического существования – в физической безопасности, пище, тепле, в определенном денежном доходе и т.п. Потребности же второго порядка, фиксирующие средства удовлетворения первичных потребностей и тем более потребностей социального существования, воплощающие их предметное содержание, весьма многозначны и многовариантны; поэтому люди, находящиеся в аналогичной объективной ситуации, часто по-разному представляют себе свои интересы. Владельцы отелей и ресторанов из эксперимента Лапьера, отказываясь принять заочно заказ от китайцев, действовали вопреки своим материальным интересам.

          У многих людей наиболее сильными стимулами социального поведения в ряде ситуаций являются убеждения, сознательно принятые ценности и установки, у многих – мало понятные им самим «внутренние» импульсы. На качество ресурса личности, а тем самым и на ее социальное поведение весьма существенно влияет уровень его организованности – то, насколько четко соподчинены между собой различные мотивы и установки. Чем ниже этот уровень, тем более случайны, непредсказуемы для самого человека и связанных с ним людей его действия и поступки.

          Социально-политическая жизнь дает примеры и таких ситуаций, в которых те или иные ограничения в психическом ресурсе личности лишают ее возможности реализовать собственные ценности и убеждения. В экстремальных случаях такие ситуации порождают подлинные личные трагедии. В 60-70-е годы в одной из стран Латинской Америки руководитель подпольной партии, борющейся против господствующей в стране террористической диктатуры, попросил своих товарищей освободить его от занимаемого поста, ссылаясь на то, что он «физический трус» и в случае ареста не сможет выдержать пыток. Подобные случаи, когда человек сам отчетливо сознает пределы своих психологических ресурсов, скорее всего – редкое исключение. Гораздо чаще такое сознание отсутствует и люди усваивают установки и берутся за дела, не соответствующие их волевым или интеллектуальным возможностям, реальной структуре их мотивов. В результате у них происходит сдвиг в первоначально принятых целях деятельности, сознаваемые человеком установки вытесняются совершенно другими, которые он подчас скрывает от самого себя. Так происходит с иными политическими деятелями, начинающими с борьбы за высокие общественные идеалы, а кончающими беспринципной «борьбой» за собственную карьеру и доходы.

          Для социально-политической психологии особый интерес представляют особенности психической, деятельности личности, зависящие от уровня ее вовлеченности в общественную жизнь. По этому критерию члены любого общества могут быть разделены на три группы: вопервых, людей, для которых политика или работа в общественных организациях является основной сферой профессиональной деятельности («профессионалы» и «лидеры»); во-вторых, тех, кто, будучи занят в других сферах профессиональной деятельности или принадлежа к несамодеятельным категориям населения (взрослая учащаяся молодежь, пенсионеры, домашние хозяйки), систематически и активно участвует в общественно-политической жизни («активисты»), и, в-третьих, то подавляющее большинство общества, которое такого систематического активного участия в ней не принимает («масса»). Особенности социально-политической психологии и поведения представителей этих групп рассматриваются в следующих главах.

          Глава IV. Психологические аспекты политического лидерства1. Лидерство как междисциплинарная проблемаПсихология исторических деятелей – монархов и государственных лидеров, вождей партий и массовых движений, министров и революционеров – одна из наиболее древних и в то же время наиболее молодых сфер научных исследований. Люди, внесшие заметный вклад в историю, всегда вызывали интерес у своих современников и потомков. И этот интерес никогда не ограничивался тем, что делали эти люди на политической и общественной арене. Известный деятель всегда привлекает внимание именно как личность – всем своим психологическим, нравственным и интеллектуальным обликом, мотивами своих действий, своими прозрениями и просчетами. Жанр исторической биографии со времен Плутарха – едва ли не самый популярный в историографии; герои всемирной истории вновь и вновь становятся персонажами романов, пьес, кинофильмов.

          Психология политиков – это и совсем новая, переживающая еще младенческий период область знаний. Ибо первые попытки применить к исследованию их личностей данные, понятийный аппарат и концепции психологической науки относятся к середине и второй половине нашего века. В этом сказались и относительная молодость самой этой науки, и совсем недавнее ее «вторжение» в сферу политики. Сегодня не имеет смысла рассуждать о сравнительных достоинствах традиционных – научно-исторических и художественных – и новых, научно-психологических методов: эти новые методы только начинают разрабатываться. Более того, позволительно усомниться в том, что, даже достигнув в будущем гораздо большего совершенства, они смогут превзойти по своим познавательным возможностям методы традиционные. Любая личность и тем более личность выдающегося деятеля целостна и уникальна, а эти ее целостность и уникальность скорее «улавливаются» языком, мышлением и интуицией добросовестного и объективного историка или умного и талантливого беллетриста, чем психолога, «рассекающего» целостную личность на некую сумму ее структурных компонентов и классифицирующего ее по теоретически разработанной им типологии. (Речь не идет, разумеется, ни о псевдонаучных – апологетических или разоблачительных – вульгаризациях, ни о поделках «массовой культуры», спекулирующих на интересе публики к истории и политике.)

          Видимо, правильнее говорить не о каком-то соперничестве традиционных и научно-психологических подходов к личности политиков или о превосходстве одних над другими, но о своеобразном «разделении труда» и взаимодополнении. При всей уникальности любая личность представляет собой совокупность типологических психических – когнитивных, мотивационно-волевых, эмоциональных и т.д. – механизмов и процессов и имеет по тем или иным своим психическим свойствам общие черты с другими личностями. Ограничиваясь научно-психологическим анализом и соответствующими понятиями, мы вряд ли сможем нарисовать «живой портрет» Ленина, Ф. Рузвельта или де Голля, но зато, возможно, лучше поймем те внутрипсихические причинно-следственные и системные связи, которые обусловили их действия в конкретных ситуациях. А также поймем, что психологически объединяло их с другими людьми, особенно их современниками и соотечественниками, что также весьма важно для объяснения как причин и мотивов их действий, так и условий, позволивших им сыграть свои исторические роли.

          Как и любое явление жизни, политическое лидерство имеет свою анатомию, в том числе личностно-психологическую, строгий анализ которой требует соответствующего понятийного аппарата и предполагает процедуру типологизации. Именно такого рода задачи в перспективе сможет решать психологическая наука. И если она будет решать их успешно, ее достижения в той или иной мере будут интегрироваться исторической и политической науками, содействуя обогащению их аналитического инструментария.

          Следуя целям данной книги, мы не будем рассматривать весь богатейший опыт мировой науки – историографии, социологии, политологии в изучении проблемы политического лидерства. Нас будут интересовать лишь результаты тех исследований, в которых эта проблема изучается с позиций современной психологической науки.

          Основная масса этих исследований выполнена американскими психологами и политологами. Поэтому данной области знаний «американский акцент» присущ еще в большей степени, чем социальной и политической психологии в целом. Исследования теоретического и методологического характера основаны главным образом на эмпирическом материале политической жизни США, излюбленным их сюжетом является психология американских президентов. Естественно, что специфика политической системы США и место в ней президента, формальные и неформальные «правила игры» в политической сфере, наконец, весь культурно-исторический контекст американского общества – все это в значительной мере ограничивает общетеоретическую значимость выводов подобных исследований. Точно так же, как теоретико-психологический анализ советской политической элиты вряд ли мог бы служить путеводной нитью при изучении психологии американских политиков. Тем не менее, многие методологические подходы американских политических психологов можно рассматривать как первый существенный вклад в изучение лидерства в целом.

          Этот вклад заключается прежде всего в формулировании проблематики такого изучения и ее структурировании. Известная американская исследовательница М. Германн подразделяет факторы, определяющие феномен лидерства на следующие основные группы: 1) исторический контекст (или ситуация); 2) психологические характеристики лидера; 3) последователи или сторонники лидера; 4) отношения между лидером и его последователями; 5) поведение лидера. Останавливаясь подробнее на понятии психологических характеристик лидера, Германн делит их на 7 групп: 1. «Базовые» политические убеждения лидера. 2. Его политический стиль (например, склонность к работе в группе или в одиночку, к политической риторике и пропаганде, к детальному изучению проблем или к получению лишь обобщенной информации, к засекречиванию или открытости своей работы и т.д.). 3. Мотивация к достижению лидирующих позиций. 4. Реакции лидера на стрессы и давление. 5. Способ, которым он достиг своего положения. 6. Предшествующий политический опыт лидера. 7. Политический климат, в котором «стартовал» лидер (СНОСКА: Hermann M.G. Ingredients of Leadership // Political Psychology. Contemporary Problems and Issues. San Francisco; L., 1986. P. 168-185. ).

          Нетрудно заметить, что оба перечня не построены на сколько-нибудь строгих логических основаниях (непонятно, например, почему «климат», в котором началась карьера политика, отнесен к его собственным психологическим характеристикам, а поведение и политический стиль – к различным группам факторов). Тем не менее, предлагаемая совокупность факторов представляется достаточно полной и действительно определяет основные направления возможных исследований феномена политического лидерства. Вместе с тем кажется более логичным отделить «внешние» условия, которые воздействуют на формирование и деятельность лидера, от его собственных «внутренних» психологических характеристик и поведения. Если «внешние» факторы могут служить объектом социально-исторических и междисциплинарных – историко-психологических или психолого-политологических исследований, то личностные характеристики лидера – предмет специального психологического анализа. Верно, конечно, что политическая психология не может замыкаться в рамках такого анализа и должна так или иначе интегрировать социально-исторические подходы, но предлагаемая дифференциация, возможно, содействовала бы более полному использованию методов различных наук.

          Национально-историческая ситуация как детерминант психологии лидерстваК числу ситуационных факторов, воздействующих на психологию и деятельность лидера, в первую очередь, очевидно, должны быть отнесены характер политического строя и политическая культура данной страны. В условиях тоталитарного режима действуют совершенно иные принципы и механизмы формирования политической элиты, чем в странах развитой представительной демократии. Политическая система и политическая культура общества задают тот минимальный набор психологических характеристик, которые обеспечивают восхождение на вершину власти.

          Потенциальный национальный лидер в демократической стране должен уметь завоевывать популярность и доверие в широких массах населения и особенно среди членов и сторонников той партии, которую он возглавляет. Тоталитарный лидер в этом не нуждается, ему нужно прежде овладеть умением обходить и устранять соперников в ходе аппаратных интриг в высших эшелонах бюрократической власти, создавать себе опору в номенклатуре, главным образом в верхушке партийно-государственного аппарата. Во многих странах «третьего мира», где формальный политический плюрализм и соперничество на выборах сочетаются с силовой борьбой политических группировок военных, этнотрибалистских (племенных) или конфессиональных клик для претендента на власть важны качества, обеспечивающие лидерство в «своей» группе и ее победу в такой борьбе, в частности способность не стесняться в выборе средств и свобода от моральных ограничений. Эта ситуация во многом напоминает условия завоевания власти в античных и средневековых городах-государствах, в феодальных и абсолютных монархиях, когда там происходила борьба за престолонаследие или насильственное устранение предшественника.

          Разумеется, все эти различия не носят абсолютного характера. В условиях демократии и правового общества политики в борьбе за власть нередко прибегают к весьма изощренным и циничным закулисным интригам (достаточно вспомнить Уотергейт). Тоталитарные лидеры не уступают античным и средневековым тиранам в готовности использовать силовые методы, террор и политические убийства; популярность в народе нужна им в общем не меньше, чем руководителям демократических государств. Тем не менее, каждой политической системе присущи специфические именно для нее механизмы достижения и удержания высшей власти, во многом определяющие психологический облик «вождя». В устоявшейся абсолютной монархии или тоталитарном режиме одним из таких механизмов является сакрализация личности «первого лица», сам факт его пребывания на троне или в кресле генсека признается достаточным основанием выполнения им этой роли во временных пределах, ограниченных лишь его уходом из жизни. Эта сакрализация оказывает на психологию лидера еще большее влияние, чем на его окружение и различные слои политической элиты: в зависимости от его индивидуальных особенностей она либо снижает его способность реагировать на события, усиливает консерватизм мышления и поведения, либо, напротив, питает психологию вседозволенности, побуждает к волюнтаристским и авантюристическим решениям. В России, где сокрализация высшей власти глубоко укоренилась в традициях политической культуры, «иммобилистский» вариант представлен Николаем II и Брежневым, волюнтаристский – Хрущевым (особенно в последние годы его правления). Авантюризм Гитлера свидетельствует, однако, о том, что этот социально-психологический механизм порождается не столько национальной психологией, сколько – абсолютизмом или тоталитарной политической системой.

          В условиях представительной демократии национальный лидер должен повседневно доказывать обществу и самому себе своего рода дееспособность и политическую эффективность, и именно эта необходимость, а не простое исполнение роли носителя высшей власти является главной пружиной его действий. Один из ярких примеров – политическая судьба генерала де Голля, дважды достигавшего и в собственном самоощущении и в глазах большинства своих соотечественников ореола героического национального лидера и дважды за несколько лет терявшего этот ореол, когда то же большинство переставали устраивать его политика и стиль руководства. Не менее яркий пример из нашей собственной недавней истории – политическая биография М.С. Горбачева, разрушившего тоталитарную систему, чтобы затем пасть жертвой требований, предъявленных лидеру обществом, освободившимся от ее ига.

          Политическая система влияет на психологию лидера и посредством тех нормативных предписаний, которые присущи порожденной ею культуре и образуют трудно переходимые границы выбора им методов своих действий. Речь идет о «правилах игры», которые социологи называют «нормы-рамки» и которые в той или иной мере интериоризируются политиками, становятся органическим компонентом их психологии. В современных условиях крайне трудно представить себе западного политического лидера, которому пришло бы в голову вопреки конституции разогнать парламент или использовать полицейские и воинские части в борьбе с легальной политической оппозицией (что не исключает разгона чересчур агрессивных, нарушающих порядок массовых манифестаций). Правда, столь же мало вероятно и использование вооруженных методов борьбы оппозиционными партиями (если не говорить о подпольных экстремистских группировках вроде североирландской ИРА или итальянских «бригадистов»). Легальная оппозиция – правая или левая (опять же за исключением маргинальных экстремистских групп) – столь же мало склонна или психологически способна к применению вооруженного насилия – «нормы-рамки» признаются и соблюдаются подавляющим большинством, в отношении них существует общественный консенсус. В целом они являются продуктом относительно поздней культурно-исторической эволюции (нового и новейшего времени), мы не обнаружим их в большинстве обществ в эпохи, предшествующие XVIII-XIX вв. Общецивилизационное развитие оказало влияние не только на систему «норм-рамок» в демократических и демократизировавшихся обществах Северной Америки и Западной Европы, его не избегли и абсолютистские режимы. В России XIXXX вв. власти жестоко преследовали «бунтовщиков», революционеров и «подрывных» литераторов, но не трогали неугодных императору политических деятелей режима – Сперанский был, кажется, последним опальным сановником, отправленным в ссылку, впоследствии санкции не заходили дальше отставки. Большевистская революция походя покончила с этим достижением цивилизации и возродила – в намного расширенном масштабе – политические нравы XVI в.

          Фундаментальные особенности политической системы – далеко не единственный объективный фактор, воздействующий на психологию лидеров. Конкретный характер этого воздействия во многом определяется состоянием системы, конкретной фазой ее исторического бытия. От этих параметров исторической ситуации зависят, в частности, такие выделенные в приведенном выше «перечне» М. Германн психологически значимые моменты, как «климат», в котором осуществляется политический старт лидера, его предшествующий политический опыт, способы, которыми он достиг своего положения.

          Ситуационные состояния системы можно в первом приближении подразделить на следующие фазы: 1) становление системы; 2) ее устойчивое равновесие и поступательная эволюция; 3) стагнация системы, сопровождаемая дисфункциональными, кризисными явлениями; 4) состояние ситуационного кризиса, вызванное усложнением конкретных проблем внутренней или внешней политики, угрождающим стабильности системы; 5) общий кризис системы, выражающийся в ее необратимой дестабилизации. Каждая из этих фаз предъявляет специфический «социальный заказ» на лидеров по принципу «нужный человек в нужное время».

          Советские и западные лидерыВ послереволюционной России и Советском Союзе Ленин был лидером, соответствующим фазе становления тоталитарной системы: он создал ее основы, не доведя их, однако, до логического завершения. Сталин завершил процесс становления тоталитаризма, осуществив милитаризацию, распространив принципы прямого репрессивного администрирования на все сферы общественной жизни. И вместе с тем обеспечил на некоторое время равновесие и ограниченное определенными сферами поступательное развитие системы (индустриализация, «культурная революция», достижение военного могущества и статуса сверхдержавы). Методы, посредством которых он достиг этих целей, – массовый государственный террор, система каторжного и принудительного труда, нищенский уровень массового потребления, жесткий идеологический контроль, истребление кадров правящей партии и госаппарата во имя утверждения личной власти, предельная централизация управления – соответствовали фундаментальным принципам тоталитаризма. Личностные различия двух лидеров отражали особенности фаз развития системы. Революционный идеализм и утопизм Ленина, обеспечившие политическую мобилизацию масс, так же как его готовность к «временным отступлениям и компромиссам» (именно так оценивал он идею НЭПа), были необходимы для спасения рождающегося, еще неокрепшего режима от угрозы падения под гнетом всеобщей разрухи, голода, предельного обнищания народа. Последовательный цинизм, политический разбой и патологическая жестокость, присущие Сталину, были адекватны задаче превращения имеющей лишь ограниченную поддержку в стране диктатуры в мощное, устойчиво функционирующее тоталитарное государство. Не менее важен для этого был его идеологический цинизм, облегчивший переход от выдохшейся к 40-м годам романтики «мировой пролетарской революции» к великодержавному имперскому национализму.

          Со спецификой различных фаз связаны и особенности политической биографии первых советских лидеров, соответствующие их психологическому облику. Ленин приобрел свою харизму и власть в качестве общепризнанного вождя победившей социалистической революции; Сталин, будучи в революционном движении второстепенной и для многих сомнительной фигурой, смог добыть то и другое, только оттеснив – вначале путем аппаратных интриг, а затем – преследований, репрессий и убийств – более известных и популярных партийных лидеров. Поэтому Ленина и сегодня продолжают почитать далеко не только поклонники тоталитарной системы, а на Сталина молятся лишь те, кто предпочитает исповедовать ценности националистического тоталитаризма («коммунофашизма»).

          В последние годы жизни Сталина созданная им система стала обнаруживать признаки стагнации, в ряде сфер (эффективность экономики, сельское хозяйство, научные исследования, жилищная проблема, социальное обеспечение и т.д.) назревал глубокий кризис. Дисфункциональный характер начала принимать диспропорция в системе номенклатурной власти – бесконтрольное господство госбезопасности над партийной, государственной и военной элитой. Реформы Н.С. Хрущева, его новации в сфере внешней политики – попытка восстановить равновесие и поступательное развитие системы. Независимо от ее результатов как психологические отличия Хрущева от его предшественников, так и его общность с ними обусловлены тем, что он был «тоталитарным реформатором». С одной стороны, смелость в разрыве с некоторыми идеологическими и политическими догмами и практикой, в разоблачении сталинских преступлений, с другой – та же вера во всемогущество неограниченной партийно-бюрократической власти, порождавшая пресловутый хрущевский волюнтариз